В доме Сорде тоже стояла тишина, но здесь под пеленой летнего оцепенения ощущалось все же некое движение: кто-то входил, выходил, слышались чьи-то голоса. В комнате Итале было жарко и душно; он настежь распахнул окно, и туда вместе со струей свежего воздуха проник солнечный луч и широкой полосой нахально разлегся на полу. Итале на луч внимания не обратил. Одетый в легкую рубашку с короткими рукавами, он весь взмок; влажные волосы стояли надо лбом вихрами. Он разбирал свои бумаги: большую часть укладывал в жестяной сундучок, а некоторые оставлял в стороне, намереваясь взять с собой. Покончив с этим, он задвинул сундучок под стол и, облегченно вздохнув, распрямился. Легкий ветерок впервые нарушил великую полуденную тишь, полосами легкой ряби пробежал по застывшему озеру и утих не сразу; верхний листок в стопке бумаг на письменном столе сделал попытку улететь, и Итале прихлопнул его рукой, машинально прочитав несколько строк: «На сей раз ты не сон, Свобода!..» Это были его стихи, посвященные революции в Неаполе; он написал их прошлой зимой, и в «Амиктийе» все нашли, что они весьма недурны. Передохнув, Итале принялся запихивать отложенные бумаги в раскрытый чемодан, лежавший на кровати. Слова Метастазио, обращенные к его возлюбленной, которые распевали на улицах Неаполя люди, едва глотнувшие свободы, вновь зазвучали у него в ушах: «И это мне не снится… На сей раз это свобода! Non sogno questa volta, non sogno liberta!» – он никак не мог перестать прислушиваться к надоевшей, точно треск кузнечиков, мелодии. Ветерок снова стих. Солнечный свет по-прежнему лежал на полу широкой полосой и казался невыносимо ярким.

В дверь постучали; он отозвался, и тут же вошла Лаура.

– Я принесла белье. Мама шьет тебе к завтрашнему дню рубашку.

– Хорошо. Спасибо.

– Тебе чем-нибудь помочь?

– Да нет, все уже уложено; остался только этот чемодан. – Он стал укладывать в чемодан чистые рубашки, стараясь чем-то занять себя в присутствии Лауры. Обоим было не по себе; и каждый прекрасно понимал, что сейчас чувствует другой.

– Дай-ка я. Ты совершенно неправильно их сложил.

– Пожалуйста. – Он предоставил Лауре возможность самой сложить рубашки.

– Пьера говорила, что у нее осталась какая-то твоя книга…

– А, Эстенскар… Ты потом его забери… Да и сама заодно почитай; тебе понравится. Только не пересылай мне книжку по почте, издание контрабандное. – Итале умолк и застыл, глядя в окно. – Сегодня, кажется, будет страшная гроза.

– Похоже. – Лаура встала рядом с братом, глядя, как на юго-западе, над горной вершиной, неторопливо собираются в пышную груду белоснежные облака.

– Ставлю десять против одного, что граф Орлант не успеет убрать свое сено с полей Арли! Каждый год, насколько я помню, он все пытается обогнать эти грозы…

– Надеюсь, гроза действительно будет сильная…

– Почему?

Никто, кроме Итале, не мог спросить это таким тоном и так улыбнуться, словно ответ ему известен заранее. И не существовало больше никого, с кем она могла бы поговорить на равных, с полным доверием. Были, конечно, родители, родственники, друзья, всех их она очень любила, но брат – только один!

– Мне бы тоже хотелось уехать! Так хотелось бы!

Он долго смотрел на нее, потом снова спросил:

– Почему? – но совсем иным тоном; в нем слышалась глубокая, осознанная и полная печали любовь.

– А почему ты сам уезжаешь?

– Я должен, Лаура.

– А я, значит, должна остаться…

Оба как бы не подвергали эти факты ни малейшему сомнению.

Среди всех женщин, таких желанных и так сильно его смущавших, даже пугавших, Лаура была только одна такая! Сестра.