Чтобы сгладить впечатление от своей неловкости, я не нашел ничего лучше, чем, прикинувшись пламенным поклонником его творчества, спросить, в какое время года лучше всего пишется. «Летом», ответила Делия. «Лето – самое неподходящее время для работы, – ответил Санчес, – потому что постоянно хочется выйти на воздух, тогда как с октября по февраль сидишь взаперти, и это просто идеально для высвобождения умственной энергии».

Сохраняя вид невежды, – не без злорадства, признаюсь, потому что мне нравится прикидываться, будто читаю мало – я припомнил стих Малларме.

«Зима, пора надежд и светлого труда»[24].

&

В течение нескольких минут мы шли вверх по улице Кальвет, а куда – я не знал. Уже набравший силу раннеиюльский зной умерялся приятным ветерком, и, не боясь впасть в преувеличения, скажу, что утро было чудесное, хотя этот подъем в гору в компании супружеской пары, с которой мне прежде не приходилось прогуливаться, давался мне нелегко в том числе и потому, что было не вполне понятно, что я делаю тут, шагая и как ни в чем не бывало беседуя с этими людьми, ни с того ни с сего попросившими меня сопутствовать им.

Мне вдруг показалось, что сейчас самое время сообщить Санчесу, что я собираюсь переписать его полузабытый роман. Это было тем более уместно, что могло бы придать смысл тому, что иду вместе с ними. Но я тут же спохватился, что раньше принял решение не оповещать его об этом, а, кроме того, счел ненужным придавать смысл нашей прогулке: достаточно переставлять ноги и двигаться прежним курсом.

Уразумев, что сообщение о намерении переписать «Вальтера…» впутает нас в ненужную интригу, я окончательно отказался от намерения затрагивать эту тему или даже намекать на нее. Нельзя было и забывать, кроме того, что наши отношения никогда не поднимались до уровня дружеских, и, несмотря на многолетнее соседство, оставались отчужденно-доброжелательными, какие бывают у людей, которые при случае иногда могут перекинуться несколькими незначащими фразами, а иногда стараются не встречаться глазами, чтобы не пришлось здороваться. И то обстоятельство, что сейчас мы шли и беседовали так, словно знали друг друга всю жизнь, вселяло в меня известную тревогу: от того, наверно, что ситуация сложилась почти чрезвычайная. Но я не хотел обманывать себя. В манере Санчеса держаться сквозила некоторая спесь: вероятно, он считал себя выше меня во всех отношениях. Впрочем, я ведь и в самом деле почти ничего не знал о нем, он оставался незнакомцем, как и многие другие обитатели квартала Койот: они, как правило, были неприступны: холодно-любезны, а порой и не холодно, и никак не любезны.

Короче говоря, я предпочел все же не сообщать ему, что однажды, сочтя себя должным образом подготовленным, собрался переписать его давний роман. А вместо этого сказал, что вот уже три дня, с тех пор как он упомянул о нем, я думаю, как выкроить время, чтобы отыскать «Вальтера…» в моей библиотеке и освежить его в памяти.

Мне показалось, что после этих слов он побледнел от ужаса.

– Освежить? Да ведь его уже никто не читает! – воскликнул Санчес, и мне показалось, что этот косвенный совет оставить в покое его злосчастную книгу вполне можно отнести к разряду «крик души».

По совести говоря, я прилгнул, когда сказал, что выкрою время и отыщу его давний роман, ибо в тот же вечер уже нашел книгу и текст, прочитанный на обложке, освежил мне память.

Девять из десяти новелл, составлявших книгу, говорили различными голосами чревовещателя. Ибо Вальтер, сумев в первой главе справиться со своим пагубным стремлением говорить собственным голосом, которое, как и следовало ожидать, сковывало его, заговорил на столько ладов – на девять, если точно – сколько глав имелось в его тенденциозных воспоминаниях. Главы были новеллами, а новеллы – главами. И читатель находил в этой книге не только воспоминания Вальтера, но и роман, в свою очередь состоящий из нескольких новелл. По крайней мере, так было написано на заднике, благодаря чему мне, некогда бросившему книгу на середине, удалось получить исчерпывающее представление о ее структуре.