Мне еле удалось сохранить серьезное выражение лица.
– Как великодушно с вашей стороны, сэр. Мне потребуется куда меньше времени на портрет, если, кроме вас, на нем не будет ничего лишнего.
Он немного выпрямился и нахмурился; аристократические черты омрачила тень раздражения.
Что я делала? Раздражение фейри легко – так легко – могло превратиться в приступ гнева. На меня это было совсем не похоже. Столько лет осторожности, и всего несколько минут чуть не заставили меня оступиться. Замолчав, я села у мольберта, оправила юбки и выбрала кусочек угля. Постаралась вытеснить все остальные мысли из головы.
Мне сложно объяснить, что происходит, когда я беру в руки кусочек угля или кисть. Могу лишь сказать, что мир преображается. Я вижу обычные вещи совершенно иначе. Лица становятся не лицами, а сложными структурами, составленными из света и тени, форм, углов и текстур. Глубокий и ясный блеск радужки глаза, в котором отражается дневной свет из окна, становится изысканным и неотразимым. Диагональная тень, пересекающая воротник клиента, светлые нити бликов, горящие в его волосах, как золото, заставляют меня испытывать почти физический голод. Мой разум, моя рука не принадлежат мне. Я пишу не потому, что хочу или как-то особенно хороша в этом, но потому что должна делать это, потому что этим живу и дышу, потому что для этого и была создана.
Все мои заботы исчезают под шорох угля по бумаге. Я не замечаю мягких черных крошек, сыплющихся вниз, мне на колени. Сначала круг, свободный, энергичный, захватывающий форму лица Грача. Потом живые широкие линии, чтобы набросать его удивительные космы, его корону.
Нет.
Я срываю бумагу с мольберта, швыряя ее на пол, и начинаю новый набросок. Лицо, волосы, корона. Брови – темные, изогнутые. Кривая улыбка. Массивные плечи. Хорошо. Лучше. Теперь в комнате оказались уже два Грача, и оба наблюдали за мной. Ни один из них не казался мне реальнее другого. За моим мольбертом живой Грач наклонил голову, чуть сдвинулся с места. Я чувствовала, что он следит за моими движениями, но мне было все равно – лихорадка моего Ремесла захватила меня. Однако краем сознания я все равно отметила, что он становился беспокойнее. В голову пришли слова Овода: что-то о том, что Грач не может усидеть на месте.
– Погодите, – произнес он, и я тотчас перестала штриховать. Я смотрела на него, вновь привыкая к реальному миру, как будто только что слишком долго рассматривала оптическую иллюзию. Выражение его лица показалось мне встревоженным. На мгновение я испугалась, что он собирается отменить наш сеанс.
– Все уже… – он нахмурился, подбирая слова, – окончательно? На портрете? Вы сможете его изменить?
Пока он говорил, я задержала дыхание, но сейчас выдохнула. Всего-то.
– На этом этапе я могу изменить что угодно. Когда я начну писать, вносить изменения будет труднее, но я по-прежнему смогу делать поправки на протяжении всей работы.
Какое-то время Грач ничего не говорил. Он посмотрел на меня, потом отвернулся и, отстегнув со своего воротника брошь в форме ворона, положил ее в карман.
– Превосходно, – оценил он. – Это все.
Я бы солгала, если бы сказала, что его поведение не вызвало у меня любопытства. Брошь, разумеется, была работой человека, Ремесленника, как и все остальные предметы его одежды. Когда-то давно Грача хорошо знали в Капризе, но однажды он просто перестал здесь появляться. Фейри ценили Ремесло больше всего на свете. Что за катастрофа должна была произойти, чтобы он отказался от своей привычки? И не было ли это как-то связано с тем предметом, который он только что предпочел убрать с глаз долой?