Папа вытаращил глаза. И помотал головой в недоумении.
– То есть как? Так и сказала?
– А что?.. – удивился я. – Что тут неправильного?
– Правильно, правильно, – сказал папа и как-то странно хохотнул. Я никогда прежде не слышал в его голосе таких интонаций. – Выходит так: если ты двоечник – веди себя тихо и писаться не смей! А если отличник, вроде вашего Леши Петренко, то ссы и сри в штаны сколько душе угодно. Никто слова поперек не скажет!
Я испугался, услышав это. Мне захотелось, чтоб поскорее наступило лето и меня бы повезли на дачу в Комарово…
Одноклассники меня любили. Кажется, так. А может, и нет. Не помню. За что меня было любить? Наш класс боролся за какое-то там переходящее знамя, а я плохо учился, снижал все показатели и вдобавок был очкариком.
Меня называли “очкарик – в жопе шарик”, а Миша Старостин, когда мы в четвертом классе поссорились, придумал мне обидную кличку Очкастая Кобра.
Когда всех принимали в пионеры, меня приняли самого последнего.
Валентина Степановна сказала мне тогда при всех:
– У тебя, Аствацатуров, волосатое сердце.
А я даже оказался не в силах понять, что это она мне сказала…
Учитель физики по кличке Угрюмый, напротив, был не столь изысканно-метафоричен. Однажды он обдал меня прокуренным дыханием и назвал “умственным убожеством”.
Угрюмому было лет семьдесят. Он был стар и мудр. А я – молод и глуп. У него вообще-то была фамилия, я просто забыл. Такая дурацкая и угрюмая, под стать ему самому.
Угрюмый любил Есенина и Пушкина. Иногда на школьных вечерах он читал их стихи наизусть, и на глаза у него наворачивались слезы. Закончив стихотворение, он доставал из кармана брюк носовой платок и шумно чистил нос. А еще он любил нас всех воспитывать. Особенно меня. Все разговоры со мной у него почему-то сводились к одной формулировке: он умный, а я, соответственно, дурак. Я как-то поинтересовался, где это он приобрел такой запас мудрости, что его хватило на семьдесят лет. (Дерзить старшим я стал довольно поздно. И это была одна из первых попыток. Мне было пятнадцать.) Угрюмый посмотрел на меня с презрением. Но удостоил ответом.
Оказалось, он поумнел на фронте, в 1945 году, во время Балатонской операции. Угрюмый, тогда еще молодой и кудрявый, сидел в окопе вместе со своим другом. Друг ел кашу и радостно причмокивал. Угрюмый свою кашу уже доел. Но ему хотелось еще. Он с неприязнью смотрел на своего друга, который ловко орудовал алюминиевой ложкой. Внезапно послышался пронзительный свист, а затем чудовищный грохот. Угрюмый закрыл глаза и повалился на дно окопа. Когда он их открыл, друг сидел в той же позе, только у него теперь не было головы. Ее оторвало осколком снаряда. Зато обе руки были на месте. И они по-прежнему прижимали к груди миску с кашей. Угрюмый не растерялся. Он аккуратно разжал другу пальцы, забрал миску и спокойно доел кашу.
– Так я поумнел, – говорил мне Угрюмый. – Каша моему другу теперь была не нужна. Да и чем бы он ее смог есть?
История эта мне не понравилась. Роман Луи-Фердинанда Селина “Путешествие на край ночи”, где подобные сцены встречаются чуть ли не на каждой странице, я к тому моменту еще не успел прочитать. Я собрал свои вещи и вышел, не взглянув в его сторону и не попрощавшись. Потом мы два года враждовали. Я никогда с ним не здоровался и не отвечал на его вопросы. Я даже не реагировал, когда он пытался меня задевать. Я говорил с ним только тогда, когда он вызывал меня к доске, да и то с неохотой.
Вскоре, после того как мы закончили школу, он умер. Мне даже позвонил кто-то из одноклассников и позвал на похороны. Но я не пошел.