. Итак, наше знакомство сблизило нас до крайности. Она уходила от меня поздно, а наутро снова возвращалась; её повседневной заботой сделалось содержание в порядке моих вещей, от шейного платка до воздушного насоса, – и всё это устраивала она с такой небесной кротостью, о какой прежде я не мог и вздумать. В итоге, как, должно быть, Вы догадались, с Пасхи 1780 года она осталась у меня насовсем. Склонность её к новому образу жизни была столь горяча, что если она когда и сбегала с лестницы, то лишь для того, чтобы пойти в церковь и побывать у причастия. Мы с ней были неразлучны. Когда она оставалась в церкви, мне чудилось, что я отослал вслед за ней мои глаза и прочие органы чувств. Словом, она стала моей женой и без пастырского благословения (простите мне эти слова, мой лучший и бесценный друг). Я же не мог без сердечного умиления и взглянуть на этого ангела, связавшего свою жизнь с моей таким образом. Сама мысль о том, что она пожертвовала ради меня всем, быть может, даже не сознавая всей великости своего поступка, была для меня несносна. Я всегда усаживал её за стол, когда обедал с друзьями, покупал ей платье, приличествующее её положению, и с каждым днём любил её всё сильнее. Нешуточным моим намерением было соединиться с ней перед лицом всего света, о чём она стала всё чаще мне напоминать. Великий Боже! И это небесное создание, эта девушка умерла на заходе солнца 4 августа 1782 года. Я пригласил лучших врачей, я предпринял всё, всё, что только было возможно. Подумайте о сказанном, мой любезный друг, и позвольте мне на этом закончить. Продолжать я не в силах.

Г.К. Лихтенберг

Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799) – учёный, публицист. Научные исследования проводил в разных областях: в математике, геофизике, астрономии, химии, наибольшую известность ему принесли изыскания в области физики. Посмертной литературной славой обязан своим афоризмам.

Готтхильф Иеронимус Амелунг (1741–1800) – друг и однокашник Лихтенберга, пастор, состоявший с ним в многолетней переписке. С Лихтенбергом его связывали, в частности, общие интересы в области физики.


Чтобы проникнуться духом следующего письма, нужно иметь в виду крайнюю скудость не только этого пасторского дома в Прибалтике, оделённого разве что долгами да четырьмя детьми, но и дома близ Замкового рва[11], где жил адресат письма – Иммануил Кант. Здесь не было «оклеенных обоями или великолепно расписанных комнат, собраний живописи, эстампов, роскошных предметов обихода, пышной или хоть сколько-нибудь ценной мебели, не было даже библиотеки, для многих, правда, тоже составлявшей лишь часть меблировки. Жилец этого дома никогда не предавался дорогим увеселениям, прогулкам и даже играм – ничему подобному»[12]. Войдя, «попадаешь во власть мирной тишины… Поднявшись по лестнице… поворачиваешь налево и, пройдя очень простой, ничем не украшенной и изрядно закоптелой передней, видишь более просторную комнату, выполняющую роль гостиной, но лишённую какой-либо роскоши. Диван, несколько простых, обитых холстом стульев, горка с фарфоровой посудой, бюро, хранящее домашнее серебро и немного денег про запас, рядом термометр, консоль… – вот и вся мебель, занимавшая часть выбеленных стен. Далее посетитель входит в очень простую и скромную дверь и – побуждаемый приветливым окликом “Входите!” – оказывается в столь же бедном Сан-Суси»[13].


Неизвестный автор. Дом Канта. 1842. На заднем плане – башня западной стены Кёнигсбергского замка


Таким путём, видимо, и следовал юный студент, привёзший это письмо в Кёнигсберг. Несомненно, всё оно проникнуто истинной человечностью. Но, как и всякое законченное творение, оно одновременно обозначает также условия и границы того, чему даёт столь завершённое выражение. Условия и границы человечности? Конечно, и, надо думать, они бросаются нам в глаза тем сильнее, чем отчётливей выделяются на фоне средневекового образа жизни. Если Средневековье ставило человека в центр Вселенной, то для нас такое положение и состояние столь же проблематично, будучи подорвано новыми средствами научного исследования и познания, разложено на тысячу элементов и тысячу законов природы, подвергших наш образ радикальной трансформации. И теперь мы оглядываемся на эпоху Просвещения, для которого законы природы ни в одном пункте не входили в противоречие с ясно обозримым порядком природы и которое понимало этот порядок как некую регламентацию: все подданные распределены по сословиям, науки – по отделам, имущество – по сундучкам, человека же как