Подлетел к ней ходя, начал ее пинать да колошматить, злость свою срывать и обиду за всех на свете ворон. Вот тебе, черепашье яйцо, будешь знать китайский кулачный метод цюань-фа! Ворона каркает да верезжит, перья из нее валятся, по полю от пинков покатилась, ни черта понять не может: что это, люди добрые, за такая вивисекция?
Настена тем временем до дома добралась, где на крылечке сидел себе дед Андрон, сквозь бороду цигарку смолил. Посмотрел на внучку хитрым глазом, она тоже на него хитро посмотрела, оба улыбнулись, кивнули друг другу и ничего не сказали. Зачем ходе знать, что в сговоре они, что пожалела Василия не только Настена, но и сам староста – и притом совершенно бесплатно?
А ходя весь день ворон гонял, стрелял по ним из ружья – откуда только меткость взялась. Одним выстрелом сразу несколько врагов убивал. Бабахнет – перья в стороны, птицы шлепаются одна за другой на поле. Поняли вороны, что с ними тут не шутки шутят, бросились в бегство. А ходя за ними скачками, на бегу стреляет, палит из обоих стволов. Они, бедные, весь форс потеряли, уж и не знают, куда им деваться, в лес полетели, попрятались среди веток, молчат, не крякают даже. Кончилась их малина, не то что прежде, полно им вонять, не погуляют уж теперь по гаоляну родимому, как по собственному дому.
На стрельбу и крики прибежал из деревни Колька Лютый – что за шум, не дружка ли закадычного ходю убивают добрые люди? Однако ничего страшного не увидел: одно воронье побоище и осатаневшего ходю с ружьем в руке. Хмыкнул Колька, пораскинул мозгами и посоветовал ходе Василию мертвых ворон не выбрасывать («есть буду, однако, – отвечал Василий, – с имбирем, с перцем, дичь, надо кушать») и уж подавно не есть трупную птицу, а насадить ее на шесты вокруг поля – в учебу живым воронам. Так ходя и сделал: ни жарить, ни парить ворон не стал, а наколол их на щепочки, да высадил рядком возле поля – как в Турции с государственными преступниками. С той поры живые вороны на поле даже ночью не залетали – боялись ходю, уважали, серьезного человека в нем разглядели.
Вырос наконец гаолян, вызрел, высокий стал, колосился под уссурийским солнцем, трепетал на ветру, спал в полуденной истоме. Все наши из деревни ходили на него любоваться, потому что в селе никто еще гаоляна не выращивал, все охотой промышляли: рысь прибить, кабана, медведя, даже амбу – запросто, а до того, чтобы сажать чего, как-то руки не доходили.
Василий радовался, что сельчане ходят на гаолян смотреть, смеялся как ребенок, гордился:
– Мой гаолян – лучше дикой сливы мэйхуа, все люди им любуются.
Народ уже не так на гаолян глядит, как на самого ходю – тот от гордости расплылся, глазки-щелочки, еще больше пожелтел – чистый микадо, как он был до войны с японцами. Смотрят на него, шутят, подсмеиваются по-доброму:
– Да, ходя, пора гаолян твой жать… Что делать с ним будешь – говна, небось, наваришь?
– Можно, – соглашался ходя, не возражал по китайской привычке, кивал черной головой. – Можно говна, еще чего тоже можно.
Но счастье, как умные люди говорят, не вечно, а по нынешним временам, может, и вовсе его нет, одна видимость. Только вроде покажется за горизонтом, поманит – раз, и исчезло, ищи его свищи. Так вот и с ходей вышло.
Собрался он с силами, сам, один, убрал весь гаолян, ссыпал в закрома и стал гнать из него вонючую водку маотай или, по-другому, вино ханшин. Самогонный аппарат для этого смастерил, но не русский, сложный, а совсем простой, на китайский лад: котел, сито, глиняный чан с закваскою, еще котел, да мокрые тряпки для охлаждения. По деревянной ложке готовое вино воняло и текло прямо в огромную латунную кружку, ее ходя выпросил у лучшего в поселке охотника Евстафия.