– Знаете, душки, если мне выйдет очередь музицировать в 17-м номере, я в истерику – и в лазарет! – заявила Кира.

– А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…

– Пусть наказывает… А я все-таки не пойду! Этакие страсти!

– А ты боишься, Власовская? – обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестив друг друга, стали расходиться по своим постелям.

– Нет, Вольская, не боюсь, – спокойно ответила я, – ты прости меня, но я не верю всему этому.

– Мне не веришь? – и большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. – Слушай, Людмила, – продолжала она своим сильным грудным голосом, – я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… Я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь мне теперь, Люда?

Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту не усомнилась, что Анна говорит правду, – нет, Вольская была в наших глазах особенной девушкой. Она никогда не лгала, не пряталась от наказания за свои провинности и была образцово честна. Правда, ее нервозность казалась иногда болезненной, и в первую же минуту ее рассказа я подумала, что черная женщина была всего лишь плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, – я больше уже не смела сомневаться в ее словах, и мне действительно стало страшно…


Глава VII. Кис-Кис. – Исповедь. – Батюшка

На следующий день было немецкое дежурство. Фрейлейн Геринг – добродушная толстенькая немочка, которую мы любили настолько, насколько ненавидели Пугача-Арно, – еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать девочек о том, как они вели себя в предыдущее – французское – дежурство.

Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу фрейлейн, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Фрейлейн внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.

– Ах, Маруся, – произнесла она с глубоким вздохом, – золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!

– Дуся-фрейлейн, – пылко вскричала Краснушка, – ей-Богу же, я не виновата! Она ко мне придирается.

– Ты не должна говорить так о твоей классной даме, – сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис.

– Право же, придирается! Ведь из-за пустяка началось – зачем я поцеловала Власовскую после звонка.

– Ну и промолчала бы, смирилась, – укоризненно произнесла фрейлейн, – а то ноль за поведение. Фи, стыд какой! Выпускная – и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед мадемуазель Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!

– Никогда, – горячо вскричала Маруся, – никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю!

– Значит, ты не любишь и меня! – произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головой.

– Я не люблю? Я, фрейлейн? И как вы можете говорить так, дуся, ангел, несравненная! – и она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.

– А Пугача я все-таки ненавижу, – сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз.

Первый урок был батюшки.

Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовили дружно всем классом; если ленивые отставали, прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе, как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и так далее. Случалось ли какое горе в классе, например, наказывали кого-нибудь, – батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная пострадала невинно, шел к начальнице и выгораживал пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее чистосердечно принести повинную и загладить проступок.