– Вы помните, что Шота Руставели сказал о людях равнодушных? – снова прицепился к ней Дмитрий Игоревич. – О том, что с их молчаливого согласия и все такое.

– Про все такое там не было, – огрызнулась она в сердцах.

Это ее-то упрекать в равнодушии, а! Сам ни разу из-за двери носа не высунул, когда Кариковы полосовались, а ее смеет упрекать! И вообще...

– А почему это я должна выслушивать от вас все это? Я вас вообще знать не знаю и вижу, по пальцам можно пересчитать сколько раз. А вы вваливаетесь в мою квартиру, говорите мне гадости. – Лия потянулась к дверной ручке с вполне очевидными намерениями.

– Я не говорил вам гадости. – Гольцов поймал ее за запястье и слегка сдавил. – Просто хотел предостеречь от беды, которая может случиться.

– С кем? – Лия с силой дернула руку, высвобождаясь, и снова потянулась к дверной ручке. – Мне кажется, вам пора. Ваш визит... Все это очень странно...

Гольцов чуть отступил в сторону, давая ей возможность открыть дверь. И смотрел при этом на нее с противным осуждением.

– Странно, что мы с вами ведем себя как сторонние наблюдатели, Лия Андреевна. На наших глазах разыгрывается настоящая трагедия, а мы с вами просто наблюдаем. Вот в чем странность, не находите? – это все Гольцов выговорил, уже стоя одной ногой на лестничной клетке, второй все еще продолжая придерживать дверь. – А потом начинаем удивляться: почему же и как же... Ах, проглядели... Ах, вовремя не вмешались, а ведь могли бы... Как знаете, я предложил. Всего вам доброго.

Лия захлопнула дверь, стоило его клетчатой тапке убраться. С чувством захлопнула, не остерегаясь. Надин и то наверняка услышала, как она шарахнула своей дверью о притолоку. Завтра непременно спросит, с чего это она так разбушевалась.

Пускай! Пускай послушают! Все пускай послушают! Ишь ты, пришел... Мир ее спасать призывает, мерзавец! А где он был, когда она вместе с милицией голодных пацанов по подвалам отыскивала. И как слезами потом давилась, когда они буханку хлеба рвали друг у друга из рук, как в семнадцатом году, честное слово. Он-то наверняка думает, что всех беспризорников еще Макаренко переловил. И уж вряд ли в его благородные мозги закрадывается мысль о том, что старший брат может насиловать двух своих малолетних сестренок. Что вы! Разве такое бывает?! Это неблагородно так думать! Благородно призывать в соратники женщину, собираясь на баррикады. И уличать ее в равнодушии и малодушии благородно. Уличил и ушел со спокойной душой и чистой совестью. А она... Она равнодушная, трусливая и подлая, получается?

Она разозлилась. Ох, как разозлилась, додумав все это до конца. Принялась ходить прямо, как была босиком – ведь терпеть же этого не могла – по квартире. Бить себя правым кулаком в растопыренную левую ладонь и еще ругаться. Нехорошо ругаться, почти непечатно. Знала, что так нельзя. Что ее воспитание и навязанная ей покойной бабушкой вера в бога этого не позволяют, а все равно ругалась.

За пенсионеров у него душа заболела, мать его перетак-то, а лучше бы сыночком их занялся, что нигде не работает и деньги с них тянет. Они, может, оттого и бьются друг о друга который год. Благородным захотелось заделаться, ети его переети, взял бы да вышел хоть раз на площадку, когда она их кулаки разнимает. Отсидится за дверью, в гроб бы его душу мать, в тишине и неприкосновенности, и все ему нипочем. А ей вон однажды под горячую руку Карикова пришлось попасть, и синяк потом на лбу носить три недели. Кариков, правда, извинялся потом все эти три недели, и служить был готов, как собака верная...