И Рубинчик протрезвел разом, мгновенно.

Потому что именно так, как раскачивался сейчас в молитве этот седобородый и пейсатый старик с библейскими глазами и в засаленном бухарском халате, точно так раскачивался другой старик – давно, очень давно, в другой жизни. Еще секунду Рубинчик мысленно всматривался в того, из другой жизни, старика, не веря своей памяти и всей картине, которая вдруг возникла и прояснилась в нем, как проясняется изображение на включенном телеэкране. Но еще и до наступления полной резкости Рубинчик памятью сердца узнал старика. Это был его, Рубинчика, дедушка. Всю свою сознательную жизнь Рубинчик безуспешно пытался вспомнить или выяснить хоть что-то из своего додетдомовского детства. Но ему было всего два или три года, когда сумятица эвакуационной неразберихи подхватила его неизвестно где и потащила по детдомам и пересыльным пунктам. И там, в санитарных и пассажирских вагонах, на каких-то переполненных детьми речных баржах, плывущих сквозь пожары, бомбежки и голодуху первого года войны, затерялось все – и документы (если они были), и довоенные воспоминания о семье и родителях. Конечно, как только у Рубинчика появилось редакционное удостоверение, он ринулся искать свое прошлое, пользуясь красной «корочкой» журналиста как паролем «Сезам, откройся!». Но дальше записи 1949 года в архиве саратовского детдома идти ему было некуда, поскольку там значилось:

Данные, записанные со слов ребенка:

Имя – Лев

Имя отца – Михаил (неточно, возможно – Марк, Моисей)

Имя матери – Фира (неточно, возможно – Фрида)

Дата рождения – не помнит (по анатомическим данным – 1938–1939 годы)

Место рождения – не помнит

Сведения о других родственниках – не помнит

Особые приметы: крайняя плоть пениса обрезана, на уровне правого подреберья пигментное пятно величиной с копеечную монету.

Данных о времени поступления в Саратовский детприемник № 42 не имеется.

Когда у Рубинчика появились свои дети, он наблюдал за каждым их шагом не только с естественным трепетом еврейского отца, но и со скрытым интересом исследователя. Он хотел по своим детям определить, в каком возрасте он мог не знать или забыть свой адрес, день рождения, имена родственников. Да и собственная фамилия – так ли прочно она держится в детской памяти? Или Рубинчик – это прозвище, которое кто-то прилепил ему, ребенку, за его еврейский нос?

Но кроме «обрезанной крайней плоти» и пигментного пятна на правом подреберье, у него не было никаких уверенных данных о своем происхождении. И все его детство и юность были отравлены возмущением: почему только за то, что кто-то отрезал ему, младенцу, кусочек плоти, он должен страдать? За что ему, мальчишке, пацаны мазали губы салом? За что его били до крови, звали «жиденком» и «пархатым», не приняли в детдомовскую футбольную команду?

Разве это он распял Христа?

Он не помнил своих родителей, но злился на них – зачем они так наказали его?

И вдруг – эта вспышка памяти в полумраке ночного Шереметьевского аэровокзала. Этот раскачивающийся библейский старик и рядом с ним – фибровые чемоданы. Да! Да! Боже мой, именно такие были тогда чемоданы! И точно так, как вот эта юная, круглолицая, с ямочками на щеках еврейка кормит грудью ребенка, точно так другая – молодая, красивая, родная – кормила тогда грудью кого-то. Господи, задохнулся Рубинчик, мама? Это же его мама – рядом с дедушкой, на чемодане! Но кого она кормит грудью? Его самого? Нет, не может быть! Он старше, он видит эту картину со стороны и снизу – маму на фибровом чемодане, с ребенком у груди, дедушку, раскачивающегося в молитве, а рядом еще какого-то высокого мальчика в серой кепке. Брата?