– Это не настоящая слеза, любимая; у меня просто глаза легко слезятся.
В действительности слезинка и была, и не была настоящей. Глазная инфекция сделала его слезы двусмысленными. Но поскольку у Ли было наивное сердце простака, который всегда освистывает негодяя в детском спектакле, то очень часто, когда он понимал, что плачет, ему обычно становилось грустно. Но были слезы причиной печали, следствием печали, или же печаль, приходя, определяла себя для него как реакцию на какой-либо произвольный стимул – будь то фотография покойницы, которую он когда-то любил, или раздумья о смертности всего живого, – таких вопросов он пока для себя не выбирал или предпочитал не задавать. Поэтому обычно он делал вид, что не плачет, хотя расплакаться ему было легко.
Таковы были две его фотографические иконы – ребенок по имени Майкл и семейный портрет. Базз подарил ему еще одну фотографию – они с Аннабель спят в постели, и она стала третьей: образ любовника. Ли и Аннабель выглядели на ней как Дафнис и Хлоя или Поль и Виргиния; Ли, опутанный ее длинными волосами, лежал в изгибе ее обнаженного плеча, потому что был ниже ее ростом, и они смотрелись так красиво и мирно, точно самими небесами были предназначены друг другу. Ли хранил эти фотографии в конверте вместе с тремя свидетельствами о рождении; потом к ним добавилось свидетельство о браке.
Но причинно-следственной связи между этими тремя лицами на снимках обнаружить он не мог. Дитя, ребенок и подросток или молодой человек, чье лицо оставалось таким новым, неиспользованным и незавершенным, казалось, олицетворяли три конечных и не связанных друг с другом состояния. Глядя в зеркало, он видел лицо, не имеющее ничего общего с теми тремя; его черты уже были отфильтрованы глазами жены и настолько видоизменились, что перестали быть его собственными. Казалось, никакая логика не связывает разные этапы его жизни, будто каждый достигался независимо, не органическим ростом, а конвульсивными прыжками из одного состояния в другое. По невинности, которую Ли находил в прежних, отброшенных за ненадобностью лицах, он не испытывал никакой ностальгии – только яростное негодование: надо ж было ему быть невинным настолько, чтобы отказаться от своей свободы. Ибо теперь пустая комната, в которой он существовал так же аскетично, как Робинзон Крузо на своем острове, и только Базз служил ему хмурым и неверным Пятницей, – теперь эта комната задыхалась от вещей, покрылась темными слоистыми красками и наполнилась таким густым угрюмым мраком, что, переступая порог, приходилось набирать в грудь побольше воздуха, точно собираясь нырнуть в другой воздух, более плотный.
В этой таинственной пещере Ли крепко прижимал к себе Аннабель – он знал, что двуличие расцветает от физического контакта. Здесь, где она со своей мебелью тонула в едином сне, у Аннабель по крайней мере оставались форма и какие-то внешние контуры; она была такой же вещью, как диван или буфет с львиными головами. Здесь она была объектом, состоящим из непроницаемых поверхностей. Когда она шла с ним рядом по улице в своей наугад подобранной одежде, тощая и чахлая, то напоминала призрак тряпичницы. Она была высокой и очень худой, руки длинные, и вены на них выступали толстыми пучками, будто на веснушчатых руках старух. Все ноги тоже были оплетены выпуклыми вспухшими венами. Из-за худосочности своей она казалась гораздо выше, чем на самом деле, – карикатурно элегантная, изнуренная девушка с узким лицом и волосами настолько прямыми, что они беспомощно ниспадали безмолвной данью силе земного притяжения. У нее на ногах были очень цепкие пальцы – она могла ими подхватить карандаш и уверенно расписаться. Она воровала.