– Чуда! Господи, чуда!

Дернуло. Повалило вперед. На табло словно бы нехотя выползла цифра «650 км/час» и сразу следом за ней – «600».

Поезд тормозил. Он тормозил тяжело и страшно, будто зарывался, погружался каменной субмариной в земляную толщу. От многотонного скрежета закладывало уши. Журналисты, хватаясь друг за друга, спотыкаясь о разбросанные вещи, полезли к креслам. Даша, всхлипывая и подвывая, пристегивала тяжеленного, сползающего на пол Бухина. Голубев уволок на место негнущегося Бибикова, обеими неверными руками заправлявшего в распяленный рот искусственную челюсть.

Если бы кто-то, хотя бы тот же Голубев, мог наблюдать за торможением с малой самолетной высоты, он бы увидел, что на путях, лоб в лоб растущему вдали, будто сунутая в воду чадная головешка, локомотиву «Россия», стоит изоржавленный короткий поезд с останками самолетных турбин на голове. Поезд был безжизнен и глух, только фыркали мелкие острые птахи, вероятно, свившие в левой турбине гнездо. Неизвестно как оказавшийся здесь, этот поезд был, однако, более реален, чем подползавшая к нему, как к зеркалу, слоившаяся в мареве нагретого воздуха, шипящая зернистой шкурой раскаленная махина. Локомотив «Россия», едва не выгибаясь гусеницей, гасил остатки скорости, страшный рубильник его, с какими-то прикипевшими ошметками, точно на кухонной посуде, уже практически въехал в провалившийся нос локомотива-близнеца. Время, разделявшее два чудо-проекта, сжалось до последнего предела, выгнулось зыбкой, слоистой воздушной линзой и медленно исчезло. Пышущая «Россия» замерла в сорока сантиметрах от катастрофы.

Тотчас поднялись – не то по команде машинистов, не то сами по себе – толстые, жаркие, как горелые лепешки, двери вагонов. Голубев, тронув за плечо пластмассово и криво осклабленного Бибикова, поковылял смотреть. Из наружного солнечного мира на него напахнуло живым, настоянным на хвое смолистым воздухом, щебетом птиц. Прыгать из вагона было высоко, ярко-синий гравий внизу, словно смерзшийся от обилия света, был покрыт ледяными пятнами – вероятно, игравшими в ослепленных голубевских глазах.

Проморгавшись, Голубев осмотрелся. Прямо против него, сверкая сложной, слоистой, точно солью посыпанной кладкой, поднималась скала. Наверху, среди тугих, словно образованных пушечными выстрелами, кучевых облаков мотались густые и рваные сосновые шапки, за скалой проглядывало озеро, перетянутое посередине полосой живого серебра.

– Урал, – произнес кто-то завороженный за голубевской спиной.

Голубев кивнул и спрыгнул, подняв белесую каменную пыль. Вдоль горячей «России», с хрустом втыкая ботинки в сахарный гравий, торопился низенький мужчина в превосходном сером костюме, со скептической миной на круглом вспотевшем лице.

– В этом вагоне врач? – закричал он наверх.

Сощуренного Бибикова вывели под руки.

– На связи медицинский вертолет, говорите! – проорал мужчина, вскидывая в толстой руке усатую рацию.

Бибиков цапнул черную коробочку, заткнул одно обомшелое ухо прямым, как карандаш, указательным пальцем и принялся неразборчиво каркать, повернувшись к Голубеву спиной. Голубев глубоко вздохнул. Он еще не видел на путях ржавую причину остановки, которую уже вовсю снимали и фотографировали расторопные коллеги. В густой небесной синеве нарастал, заполняя пространство, шум вертолетных винтов.

НОРКОВАЯ ШАПКА В.И. ПАДЕРИНА

Это только по календарю было начало весны. После сырого февраля вдруг ударил мороз, превративший тощие серые сугробы в покореженное железо, да и в Москве, куда Виктор Иванович Падерин отбывал в командировку, температура опустилась ниже минус двадцати. В глухом бессолнечном воздухе сверкали металлические искры, у закутанных цветочных торговцев, все-таки вылезших на привокзальную площадь по случаю 8 Марта, целлофановые кульки с товаром были белы, как сосульки. «Хорошенький праздник», – думал Виктор Иванович, пытаясь на бегу опустить заскорузлые уши старой норковой шапки. По морозу его неновый автомобиль – когда-то престижный и продвинутый «ниссан» – категорически отказался заводиться, и Виктор Иванович опаздывал.