А потом… Потом боярин отправился в новый поход, а влюбленная дурочка осталась дома с раздувшимся животом и пожизненным несмываемым позором.

Родившийся младенец прожил всего четыре месяца. Но вот позор – позор остался навсегда.

Избавляясь от дурной молвы, отец с братом продали костромское наследное имение, переехали в многолюдную столицу, подальше от шепчущихся соседей. Слухи и вправду остались там, на Волге. Но что это меняло? Чести ведь переездом не вернешь. Замуж опозоренную девицу уже никто не возьмет. Это крест. Только два пути оставалось для Ксении в ее судьбе. Либо пойти в монастырь, либо в приживалки, в старые тетки к кому-нибудь из родичей. Чужих детей помогать растить, раз уж своих заиметь не судьба.

Иван Васильевич совершенно вправе был постричь свою дочь в монастырь – грех необратимый замаливать. Мог сие сотворить, но не стал. Похоже, любил отец единственную свою дитятку, несмотря ни на что, хотя вслух о сем часто не сказывал. Так как же можно на него обижаться? Пусть язвит, пусть ехидничает, коли ему через сие с бедой легче справляться. Ведь так выходит, остался теперь боярский сын Шестов без потомков. На нем старинный служивый род и прервется. И всё по вине влюбчивой беспутной дочери.

– И на Федоре Никитиче тоже прервется. – Мысли женщины вновь свернули обратно на сказочного витязя. – Надо же, тридцать пять лет боярину, а о браке и не задумывается. Чисто мальчишка!

Ксения поднялась, подошла к стоящему напротив постели сундуку, подняла тяжелую крышку. Когда-то, достаточно давно, здесь копилось ее приданое: простыни, наволочки, полотенца, вышивки и кружева, рубахи. Однако надобность в приданом отпала, накопленные «сокровища» разошлись по хозяйству, и теперь здесь лежала всякая рухлядь: меха-украшения, бисер с вышивкой, простенький складень да пара икон.

Покачав головой, женщина опустила крышку обратно, вышла из светелки, спустилась вниз, громко спросила:

– Матушка, ты здесь?! Скажи, а Ирина бисер мой не оставляла? Мы же с ней за ним и иглами ходили, когда меня сбили!

– Приносила, Ксюша! Конечно же приносила! – ответили со стороны кухни.

– И где он лежит? Хочу оклад для иконы пошить, покуда не стемнело!

– Может, все-таки перекусишь, доченька? Иван Васильевич со двора ушел, можешь не опасаться. А опосля вместе вышивать сядем.

Ксения помедлила с ответом, и Мария Ивановна предложила:

– Пряженцы с вязигой горячие еще. Иди сюда, садись. Пироги с квасом милое дело, когда с мороза приходишь! Опять же, на кухне и теплее, и света больше. Давай, иди сюда!

* * *

За три дня боярская дочь Ксения Ивановна успела полностью погрузиться обратно в вязкое однообразие дворовой жизни. Поспать, поесть, посидеть за вышивкой. И снова: сон, еда, плетение кружева из полотна. От такого однообразия даже если нужда заставляет похлопотать по хозяйству: погреб там проверить, сена на торгу докупить, постели перестелить – то и сие за радость кажется. Однако же до конца недели ничего особенного не случилось. Если не считать того, конечно же, что женщина закончила отделывать бисерный оклад образу Богоматери-Троеручицы, и теперь он красовался во Ксениной светелке, в красном ее углу.

В субботу, ловко подгадав к банному времени, на подворье Шестовых заявился боярский сын Григорий – боярам племянник, Ксении двоюродный брат. Высокий, синеглазый и большеротый, с неизменно растрепанными темными волосами, лопоухий и с большим округлым носом. Гришка был сиротой. После того, как его отца, Богдана Отрепьева, зарезали в пьяной кабацкой драке – иных родичей у шестнадцатилетнего паренька в столице не осталось. Посему у Шестовых новика привечали: кормили, в баню пускали, ночевать оставляли, коли нужда случалась. Вот только никакой протекции Иван Васильевич племяннику составить не мог, ибо и сам высоких постов на службе не занимал.