Заметьте: вся человеческая культура по большей части замешана на страдании. Трагические мотивы преобладают над комическими. Среди художников редко-редко встретишь счастливого человека. Страдание будит душу, выражаясь метафорическим языком литературы.

Что влечет зрителей в трагедии, что тут возвышающего и очищающего? Первое – сила ощущений: в страдании больше мощи, чем в счастье, оно в своем роде острее, богаче, сильнее счастья, оно в трагедии стремится к самому пределу человеческих возможностей; счастье переносимо почти всегда – жестокая пытка непереносима почти никогда. Второе: в страдании и борьбе с ним проявляется вся сила человека и величие его духа – и принадлежность к роду человеческому наполняет зрителя гордостью, он всегда частично отождествляет себя с героем действия – и, ощутив величие своих возможностей в принципе, делается крупнее и значительнее в собственных глазах: вот что люди могут, я тоже так могу, а если и не могу – то хотел бы быть таким же сильным, а все мои реальные трудности – пустяки по сравнению с тем, что бывает, их перенести нетрудно, легче, чем я думал раньше. Пример для подражания и сравнения. Третье: почему он плачет? Ему жалко хороших людей, он добр, благороден и справедлив – в театре за цену билета каждый может позволить себе быть добрым, благородным и справедливым, и ему это нравится. Четвертое: а почему же слезы его сладки, черт побери? А потому что он хочет страдать! ему нравится страдать! Это подсознательное желание – а сознательно-то он хочет, чтоб у него все было хорошо, – вот театр и удовлетворяет его подсознательной и сознательной потребности одновременно.

В реальном сильном страдании человек уже не плачет – не может: впадает во внутреннее оцепенение от неизбывной боли. «Поплачь – легче будет»; со слезами сбрасывается часть напряжения, кто ж этого не знает. При этом – воображаемыми картинами горя нередко растравлял себя каждый, и слезы были близки. В театре (кино, книга) человек реализует свою способность и потребность страдать, при этом безо всякого ущерба для себя, – и одновременно сбрасывает опосредованно через свое переживание часть реального страдания, которое у каждого в чем-то имеется. И жить после этого становится – хоть на самое первое время – легче и лучше. Собственная несчастная любовь, собственные потери и обломы увеличивают чувствительность от театральной картины; потому и рыдают сибирские доярки над страданиями красиво одетых мексиканских рабынь: чувства-то прямо как свои, а антураж-то отвлеченный, ничего общего не имеющий с прозаической действительностью, где все погрязло в удушающем вонючем быте, и душу-то расслабить в свободном страдании нет возможности – и не поймут, и не принято, и дел много, и крепиться перед людьми и собой надо, а уж перед телевизором с не нашей жизнью можно не крепиться.

В театре на трагедии не надо бороться, ничего делать, тебя это все не касается по жизни – сиди себе и страдай, затем и пришел. Своего рода наркотик, суррогат, заменитель. А хороший актер, хороший писатель – работает так, что чувства его передаются зрителю (читателю), проникают, заражают его – и он начинает чувствовать то, что автор и хотел в него вложить. То самое частичное отождествление, воздействие искусства. А хотели в него вложить, через картины страданий, благородство, доброту и величие духа – вот ими он и возвышается.

А когда некрофил-режиссер наворачивает на экране два часа кровавой мясорубки с массой страданий своих героев – никакого возвышения и очищения зрителя не происходит, а только тошнит. Нервы щекочет, а слез нет. У психики свои законы. Можно плакать над собачкой, потерявшей хозяина, – а на мясокомбинате уже не страдаешь, только жутковато и противно с непривычки. Но здесь уже надо говорить о законах искусства и его восприятия: прямое изображение страданий еще не обязательность со-страдания зрителя. Заставить его страдать тоже уметь надо.