– Как Бог свят, не знаю.

– Ну, делать нечего, товарищи, – сказал гайдамак Несувид, занимавший должность атамана в его отсутствие, – приговаривайте, какую казнь положить ему за измену.

– Прежде всего, – подхватил Лемет, – поджарить его, как тарань, на тихом огне и допросить, где он упрятал дорогие вещи, данные ему атаманом на продажу.

– Досуг толковать о такой безделице, когда дело идет о жизни Гаркуши! Видно, ты и теперь еще такой же жид: у тебя всё для золота… Товарищи! к голосам.

– Повесить его на осине: на ней и брат его Иуда повесился, – сказал один гайдамак.

– Отдайте его мне, – перебил цыган Паливода, – я расплющу его молотом на наковальне глаже, чем он расплющивал медные кружки` для фальшивых червонцев.

Злобный смех раздался во всей шайке; бедный Гершко был ни жив ни мертв: холодный пот проступал по всему его телу; все члены были в судорожной лихорадке.

– Не лучше ли, – подал свой голос гайдамак Товпега, – кончить с ним без затей: Эсмань близко, жернов у нас есть… Пустим его греться по месяцу[41].

Предложение принято, жернов прикачен и крепкою веревкою привязан к шее несчастного жида; его потащили к берегу и покатили за ним жернов. Тогда, вдруг вышед из бесчувствия и видя, что ни просьбы, ни слезы не помогут и не смягчат злодеев, закричал он жалким, пронзительным голосом, раздиравшим душу и возвещавшим последнее, отчаянное усилие существа, расстающегося с жизнию.

Ветер разносил вопли еврея. Луна вышла из-за облак и в полном сиянии катилась по темно-синей тверди. В это время старец Питирим, инок П***ского монастыря, ходивший навещать больного в одном отдаленном хуторе, возвращался береговою тропинкою в смиренную свою обитель. Голос погибающего человека проник ему в сердце, и он поспешил на помощь, забыв свою старость и слабосилие, забыв, что сам может сделаться жертвою христианского сострадания. Он увидел свирепые лица и зверскую радость гайдамаков, увидел жалкого иноверца – и ревность к добру придала ему крылья.

– Стой! – закричали разбойники, – руку на нож!

Но старец Питирим не робко подошел к ним, и гайдамаки, из невольного уважения к его сану и летам, остановились. Тогда инок начал свое увещание, представил им всю важность преступления и гнев небесный, постигающий убийц.

– Безумцы! – заключил он речь свою. – Кто дал вам право разрушать превосходнейший дар Божества – жизнь человеческую? Кто дал вам право быть судиями чужих поступков, когда карающий меч правосудия висит уже над преступными вашими головами и муки ада, стократ лютейшие всех терзаний телесных, ждут вас после бесчестной смерти от руки палача?..

Гайдамаки, в которых вдохновенное красноречие старца минутно пробудило совесть, поникли головами, не смели поднять на него глаз и, опустя руки, стояли в нерешимости. Бедный Гершко, чувствуя, что его не держат, упал к ногам монаха, обнимал его колена, стирал лицом пыль с его ног и заклинал спасти ему жизнь.

– Я сделаюсь христианином, – говорил он с плачем, – отдам на ваш монастырь всё… всё, что имею, очень немного: несколько серебряных монет…

Инок, не могши победить внутреннего презрения к человеку, в котором корыстные склонности пересиливали даже мысль о самохранении, невольно отвратил от него лицо свое.

– Честный отец! иди своею дорогой, – сказал тогда суровый Несувид. – Мы знаем, на что решились, знаем, к чему осуждаемся на том и на этом свете. Но если б одним волосом сего негодяя могли искупить свою жизнь или души, то и тогда б не миновать ему петли и песчаного дна эсманского… Товарищи! дружней за работу.