>Константин Лордкипанидзе и Белла Ахмадулина.

>Фото Павла Антокольского


Бывало, К. Л. неделями не появлялся в редакции.

Однако ни строчки не проходило без его одобрения.

Он мог из-за одного материала, полученного в последнюю минуту, сломать верстку, перекроить весь номер, задержать выход журнала на неделю. Так произошло с главами из повести К. Паустовского о Грузии и чуть было не случилось с поэмой Б. Ахмадулиной о Пастернаке.

Узнав откуда-то, что Паустовский завершил повесть, в которой рассказывается и о нашем художнике-самородке Пиросмани, К. Л. приостановил номер и срочно командировал меня в Москву с наказом без повести не возвращаться.

Повесть эта лежала в журнале «Октябрь», ждала своей очереди. Я прочитал ее в редакции, отобрал главы о Грузии (их оказалось немало) и по настоянию сотрудников «Октября» дал молнию в Крым Паустовскому с просьбой разрешить нам опубликовать фрагменты. Паустовский ответил так же молнией. С телеграммой в руках я заявился в редакцию и предложил машинисткам тройную плату за скорость. Бедняги печатали всю ночь. Я улетел дневным рейсом, мысленно бахвалясь перед К. Л. раздобытым материалом…

Поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке (без упоминания его имени) я получил по почте, и тут же помчался к редактору в Мцхета. К. Л. внимательно прочитал и спросил: «О ком это?» Я честно ответил: «О Пастернаке».

– Чудесно написано, а Борис Пастернак наш друг и великий поэт, – отреагировал К. Л. и без всяких подписал в набор.

«Главы из поэмы» благополучно миновали рифы цензуры, однако в верстке К. Л. подчеркнул слово «низкого». В любом другом случае я бы безоговорочно снял непонравившееся редактору слово. Стоит ли артачиться из-за мелочи, когда речь идет о такой интересной публикации? Но в данном контексте… Для ясности приведу этот отрывок.

«… Стояла осень, и она была
Лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
простор его яйца, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал». И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: «Ради Бога, извините меня! Я именно теперь должен позвонить». Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом, скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня хватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю», – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь.

Прислонившись к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной вместо луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду»…