– Отдать письмо Киту.
– Это очень важно.
– Я отдам ему конверт.
Она глянула на часы:
– О, ладно. Я положу его там, где он увидит.
– О’кей, – повторил я.
Она вышла на кухню и снова вернулась.
– Ладно, я ухожу.
– До свидания.
Я хотел одного: чтобы она поскорее убралась.
После ее ухода я снова стал играть. Потом захотел пить, а стакан был пуст. Я вышел на кухню за имбирным элем и увидел на столе конверт. Она сказала, это важно. Что, если Кит не увидит его?
Я отнес конверт в гостиную и сунул в свою сумку с книгами, чтобы не забыть отдать Киту.
Снова сел и принялся убивать воинов.
Из камеры меня вывели позже, чем я ожидала, это произошло из-за каких-то бюрократических проволочек, которые пришлось решать маме. Я боялась, что меня вообще не отпустят. Наверное, случилась какая-то ошибка. Сейчас надзиратель подойдет к двери и скажет:
– О, мы думали, что вам назначили двенадцать месяцев заключения, но неправильно прочитали приговор. На самом деле вас приговорили к двенадцати годам.
Поразительно, чего только не навоображаешь себе, когда сидишь в одиночной камере!
Со сложенными на коленях руками я сидела на жесткой постели и с колотящимся сердцем ожидала, когда за мной придут. Час. Два часа. Я не могла сдвинуться с места. Не могла открыть книгу, которую читала. Только сидела и ждала, что за мной придут и скажут, что двенадцать месяцев – это ошибка и что сегодня я на волю не выйду. Я заслуживала двенадцати лет. Это знали все, включая меня.
Но наконец за мной пришла Летиша, моя любимая надзирательница. Я шумно выдохнула, словно забывала делать это последние два часа, и заплакала. За решеткой камеры лицо Летиши казалось темным расплывчатым пятном.
Летиша покачала головой. И я скорее почувствовала, чем увидела ехидную полуухмылочку, которая, как я поняла только через несколько месяцев, означала нечто вроде симпатии.
– Плачешь? – спросила она. – Детка, ты плакала, когда пришла сюда. И плачешь, когда уходишь. Уж реши, что тебе больше по душе.
Я попыталась рассмеяться, но это было больше похоже на хныканье.
– Пойдем, – велела она, открывая дверь. Решетка скользнула влево, и я подумала, что это последний раз, когда приходится слышать скрип железной двери.
Мы с Летишей пошли по центральному проходу, между рядами камер, плечом к плечу, как равные. Две свободные женщины. Свободные!
Мне срочно понадобился носовой платок, но его не было. Я вытерла нос тыльной стороной ладони.
– Ты вернешься! – крикнула из своей камеры одна заключенная. Остальные завопили и завыли. Они свистели и кричали:
– Сука! Снова собралась жечь детишек?
Они так и звали меня – ПД, поджигательница детей, хотя при пожаре погибли два подростка и один взрослый. Я не вписывалась в это общество. И не только потому, что была белой. В тюрьме было много белых женщин. И не потому, что я была молодой. По законам Северной Каролины, уголовная ответственность наступает с шестнадцати лет, так что здесь было полно девушек моложе меня. В первую же неделю, когда я попала сюда, Летиша объяснила: «Ты пахнешь деньгами, детка».
Я не могла понять, каким образом они это узнали. Внешне я ничем не отличалась от других, но, полагаю, многие знали мою историю. Как я пыталась устроить поджог церкви, чтобы мой бойфренд-пожарный показал себя настоящим героем. Как я не стала поджигать бензин, который разлила вокруг церкви, узнав, что там дети. Как ничего не подозревавший Кит Уэстон закурил сигарету, бросив спичку на то место, где я разлила бензин. Как умирали и заживо горели люди. Все знали подробности. И хотя некоторые были убийцами и, может, вонзали нож в сердце лучшего друга, или продавали школьникам наркотики, или грабили магазины, все они были заодно. А я оставалась изгоем.