В человеке две крови, темная и светлая. Темная течет медленно, и остановить ее нетрудно. Светлая уходит мгновенно, и часто никакие повязки не могут преградить ей путь.

Я резко затянул на остатке запястья Сангака ремешок от моей фляги. Саму флягу с теплым от жары красным мервским вином поднес к его губам и заставил Сангака выпить половину, остальным вином пропитал чистую часть своей головной повязки мягкого хлопка и начал мыть обрубок, подбираясь к его верхушке. Рука была аккуратно срезана по запястью, сбоку болтался скрутившийся уже лоскут кожи, но один белый, испачканный кровью осколок еще торчал.

– Сейчас будет очень больно, и постарайся не драться, – сказал я, доставая нож. Сангак оскалился в глупой улыбке.

Через пару мгновений он уже не улыбался, глаза его расширились, губы стали попросту белыми. Я отрезал осколок, еще раз прошелся тряпкой с вином и скрутил ее в новый жгут.

Как поступает кровь, если ей некуда больше выливаться? Я знаю только, что, пока она течет наружу, человеку не так больно, но, если остановить ее поток, раненое место начинает распирать изнутри. Кровь ищет себе выход. Оставалось надеяться, что главное – что она теперь останется внутри тела, а тело, это волшебство Господне, само лечит себя.

Красные струйки окончательно перестали брызгать, я смог натянуть лоскут кожи на обрубок сверху, укрепить его повязкой и подумать, что тут нужна не смола, а иголка с ниткой – но не сейчас, а после смены жгута и новой мойки вином. Сангак сидел, превратившись в какой-то бесформенный мешок, и без перерыва кивал головой. Тело его уже перестало игнорировать боль, но, по моему опыту, настоящая боль еще была впереди, и не один день. И мне нужны были кое-какие корешки, чтобы она стала тише. А до них надо было еще доскакать.

Сангак сам взгромоздился на коня и, так же качая головой, проехал несколько тысяч шагов до палаток, где уже стоял многоголосый стон и хрип.

Я сбросил раскалившийся шлем на руки двум оказавшимся здесь воинам моего отряда – и остался в этом страшном месте на две недели.

Я был, наверное, единственным командиром во всей армии, кто лечил своих воинов сам. Начиналось все с того, что я понял, как важно быстро вычистить и завязать рану самому, не дожидаясь лекаря. Среди грязи боевых полей иногда любая рана, даже царапина, означала медленную смерть. И вот оказалось, что у моего отряда потери среди раненых куда меньше, чем у других.

Затем я подумал, что человек, сам перевязывающий своих солдат, может рассчитывать на их верность – а это для нашего торгового дома никогда не было лишним. Но главное – мои руки и голова еще помнили то, чему научились за год до этой битвы, и как будто сами делали что-то мне самому не совсем понятное. Я медленно вел пальцами по телу раненого, в какой-то момент они сами нажимали на него – и кровь останавливалась. Я разминал руками шею воина, представляя себе, как освобождаю ему внутренний поток крови, – и голова у него переставала болеть.

Ко мне в результате несли всех воинов, как «черных халатов», так и своих, согдийцев. Я спал там, где падал, ел не помню что среди жуткой вони мочи, кала и разлагающихся ран.

Но у Сангака ничего не разлагалось. Через неделю после битвы он, с обвисшей мешками кожей, заросший щетиной, жуткий, мог уже есть даже свое любимое мясо.

– Я больше не воин, – отрешенно сказал он мне, аккуратно, двумя пальцами правой руки перекладывая на коленях только что заново завязанный мной обрубок левой.

– Что ж, еще можно быть торговцем, как я, путешественником. Увидишь дальние страны, интересных людей. И их даже необязательно будет убивать или грабить, – развлекал его я разговорами. – А потом – не придумать ли нам полукруглый, маленький, длинный щит на левую руку, заходящий за локоть и надевающийся сверху вот так, – показал я.