– Конечно-конечно, – подтвердил Витольд и закивал мелко, подобострастно.

А Мари ничего не ответила.

– Быть может… – Анна услышала свой голос со стороны. Неприятный. Каркающий. – Ты объяснишь нам, чего хочешь?

– Конечно, – Франц поклонился, и поклон этот был предназначен ей одной. – За ужином и объясню. Прошу вас…

За окном громыхнуло. Начинался сезон гроз и, значит, покинуть остров не выйдет. Анна подумала об этом со странной улыбкой, и очередное зеркало подтвердило, что улыбка эта была немного сумасшедшей, самую малость. Впрочем, как знать, вдруг она и вправду сошла с ума?

Если и так, то не сейчас.

Пять лет тому…


Оленька всегда была хороша. Пожалуй, она и родилась-то красавицей. Конечно, за малостью лет Анна смутно помнила те давние времена, но отчего-то ей казалось, что матушка, к самой Анне бывшая неизменно строга, увидев новорожденную, воскликнула:

– Боже, какая красавица!

Красавицей Оленьку величал и батюшка, человек холодный, раздражительный. Рядом с младшей дочерью он млел и начинал улыбаться, при том, что, непривычное к улыбке, его лицо престранно кривилась. Оленькины нянечки обожали ее, да и, кажется, во всей усадьбе не было человека, который относился бы к Оленьке иначе, нежели с любовью и почитанием.

Пожалуй, лишь сама Анна.

О да, она изо всех сил старалась быть хорошей девочкой и любить сестру, надеясь, что тогда хотя бы малая толика обожания, которое доставалось Оленьке, перепадет и ей. Однако же надеждам ее не суждено было исполниться. Сама Анна была не то чтобы вовсе не хороша, скорее уж разительно не похожа на сестру, и матушка, когда случалось видеть старшую дочь, хмурилась.

Она и сама удивлялась, в кого же уродилась такой долговязой, с непомерно длинными ногами и руками, с локтями острыми и тощей шеей. Темноволосая и темноглазая, она казалась едва ли не цыганкой, тогда как Оленька, с золотыми ее кудрями, с очами небесной голубизны, была точной копией матушки.

– За младшенькую я не волнуюсь, – услышала Анна однажды. – Очаровательнейшее дитя! А вырастет – и вовсе расцветет. Анна же… как бы ей вовсе в старых девах не остаться! Мало того, что нехороша собой, так еще и характером прескверным обладает.

Анна обиделась.

Скверный? Вовсе нет, разве что учителя жаловались матушке на упрямство Анны, на ее склонность к злословию, на… на что только они не жаловались.

Вот сестрица неизменно похвалы собирала.

Лгунья!

Порой Анне начинало казаться, что лишь она видит истинное обличье Оленьки. Лицемерка! Хитрая, привыкшая к тому, что все-то ей дается легко, по взмаху длиннющих ресниц. И смотрит на людей с насмешкой, полагая всех вокруг глупей себя. И выходит-то, что права Оленька.

– Ты просто не умеешь жить, – сказала она сестрице, к которой относилась с некоторой снисходительностью, не видя в ней соперницы в борьбе ни за родительскую любовь, ни за свое будущее. – Ты упрямишься и злишься, прешь напролом, тогда как всего-то и надо, что улыбнуться и попросить.

Ее просьбы выполнялись тотчас. Анну это злило. И злость накапливалась. Когда Оленьке исполнилось шестнадцать – Анне к тому времени уж девятнадцатый год пошел, – их решили вывести в свет.

Обидно?

К тому времени Анна подустала от обид и от матушкиного к ней равнодушия. Та словно заранее приговорила Анну к участи старой девы и не желала тратиться, пытаясь изменить эту, напророченную ею же, судьбу. А вот мысль о скором замужестве Оленьки приводила матушку в величайшее возбуждение.

– Оленька сделает хорошую партию, – говорила она портнихам и своим столичным подругам, бесконечная череда которых потянулась к снятому отцом дому. – Разве она не мила?