И вот она сидит – губы сжаты твердо, аж добела, прямо как костяшки ее стиснутых кулаков, а на лице решимость под стать думам. Мол, всё, решено, она сбежит, выползет из этой дыры и рванет так, что не сдержать и не угнаться. Будет бежать без конца, отпадут ступни – побежит на щиколотках, отпадут щиколотки – будет бежать на коленях, а сотрутся колени, так и ползком, но бежать, нестись, мчаться. Так, наверно, бежит младенец к матери – к мертвой матери, не прожившей достаточно, чтобы дать имя дочери.

При утлом свете, сочащемся и выходящем через дыры, она может считать дни. По запаху коровьего навоза она может сказать, что один брат сейчас возделывает землю и сажает зерно, а значит, сейчас либо арб, либо гидада[2], девятый или десятый день луны в Камсе[3]. Оглядевшись, она видит большой лист, на который вчера вечером сыпанули горку каши – один из двух раз в лунную четверть, когда ей дают поесть. Припоминают. Большую часть времени ее просто бросают голодать; так, разок-другой вспомнят среди ночи, да и отмахнутся – всё равно уж поздно, может, какой дух насытит ее во сне.

Вот она, эта девочка, вбирает все в себя и слышит. Через перебранку братьев о том, когда сажать просо, а когда давать земле передых, она учится различать времена года. Дни дождей и засухи рассказывают ей всё остальное. Иной раз ее просто вытягивают из термитника на притороченной к ошейнику веревке, приматывают к сохе и волочат по полю, крича, чтобы она руками вспахивала коровье, козье, свиное и оленье дерьмо. Вгрызайся в грязь да смешивай тщательней, чтобы выросла та самая еда, которой ты не заслуживаешь! Стигматы вины с рождения на спине твоей, и перед тремя своими братьями ты в вечном, неоплатном долгу.

Вот они, те ребятки, ее братья. Двое большеньких хохочут, а младший взволнованно орет. Старшие стоят в чем мать родила; из одежды лишь желто-красно-синие наколенники и налокотники из соломы, да еще щитки на кистях рук. На головах шлемы вроде соломенных клеток, желтые с зеленым. Девочка вылезает из своей печи, чтобы за ними понаблюдать. Старший из братьев крутит палку, длиннющую. Крутит-вертит и при этом подпрыгивает как в танце. Затем начинает кружиться, подскакивает и вдруг замахивается палкой прямо на шею среднего брата.

– Выблядок! – запальчиво выкрикивает тот.

– Мы от одной матери, – смеется в ответ старший.

Он хочет увернуться, но не успевает, и по его левому плечу хлопает палка. Старший запоздало отпрыгивает и снова смеется, даром что рана кровоточит. Ну что, пора и посчитаться. Старший перехватывает свою палку обеими руками, как топор, и накидывается на среднего, осыпая его ударами. Тому еще удается шлепнуть старшего пару раз в ответ, но по сноровке он сильно уступает и принимает удар за ударом – по груди, по спине, по рукам. Шлеп, шлеп, шлеп! Вот уже и кровавая ссадина на левой руке, и взбухает разбитая нижняя губа.

– Это всего лишь игра, братец, – кривится в улыбке средний, отплевываясь кровью.

Рядом возится младший, тщетно пытаясь водрузить на свою небольшую голову непомерно большой шлем.

– Я вас обоих победю, – пыхтит он.

– Гляньте на него, – усмехается старший. – Ты хоть знаешь, зачем мы это делаем, соплезвон?

– Я ж не дурачок. Вы хотите побеждать в бою на палках и убивать дураков, которые против вас.

Братья смотрят на него как на чужака, затесавшегося между ними.

– Нет, братишка. Ты и вправду слишком мал.

– Я тоже хочу играть!

Старший поворачивается к нему:

– Ты хоть знаешь, что такое донга?[4] Для чего, по-твоему, эти палки?

– Ты, верно, глухой? Я же говорю, чтоб драться и убивать!