И Карина, погрузившись в глубокую скорбь, долго приходит в себя, мешая и перемешивая свой обессахаренный сахар в чашке декофеинизированного кофе.


Самое трудное для нас в эту минуту – сохранять невозмутимые лица до тех пор, пока мы не уйдем на кухню, где можно дать волю веселью. Вот уж там мы начинаем кудахтать, точно две курицы-несушки. Если мама застает нас в таком состоянии, она всегда огорчается: «Господи, до чего же вы обе вредные!..» И Лола возмущенно отвечает: «Ну уж извините!.. Все-таки эта гадость обошлась мне в семьдесят две монеты!» – и мы снова прыскаем со смеху, стоя над посудомойкой и держась за бока.


– Ладно… Если ты столько выиграла за одну ночь, то могла бы хоть разок поучаствовать в расходах на бензин…

– И на бензин, и на оплату дорожных сборов, – добавляю я, потирая нос.

Отсюда, с заднего сиденья, не видно ее лица, но я прекрасно представляю себе ее довольную усмешечку и ручки, аккуратно сложенные на аккуратно составленных коленях.

Извернувшись, я пытаюсь достать из кармана джинсов крупную купюру.

– Оставь это, – говорит мой брат.

Карина верещит:

– Но почему?… Симон, я не понимаю, почему…

– Я сказал, оставь это, – повторяет брат, не повышая тона.

Она открывает рот, закрывает его, ерзает на сиденье, снова открывает рот, отряхивает ногу, стягивает с пальца колечко с сапфиром, снова решительно надевает его, осматривает ногти, пытается что-то сказать, но, осекшись на полуслове, замолкает окончательно.


Атмосфера накалена. Если уж Карина заткнулась, это означает одно: они в ссоре. Если она заткнулась, это означает, что мой брат повысил на нее голос.

А такое случается крайне редко…

Мой брат никогда не выходит из себя, никогда и ни о ком слова дурного не скажет и не осудит ближнего своего. Мой брат – существо с другой планеты. Может быть, с Венеры…


Мы его обожаем. И часто спрашиваем: «Ну как тебе удается быть таким невозмутимым?» Он пожимает плечами: «Сам не знаю». Тогда мы спрашиваем: «Неужели тебе никогда не хотелось дать себе волю, сказать какую-нибудь гадость, пускай хоть самую мелкую?»

«Ну для этого у меня есть вы, мои красавицы!» – отвечает он с ангельской улыбкой.


Да, мы его просто обожаем. Как, впрочем, и все остальные. Наши няни, его учительницы и преподаватели, коллеги и соседи… Абсолютно все.


В детстве мы валялись на паласе в его комнате, слушали его диски, чмокали его в щечку, когда он делал за нас домашние задания, и развлекались тем, что строили планы на будущее. Мы еще тогда ему предсказывали:

– Ты такой добрый и уступчивый, что обязательно угодишь в лапы к какой-нибудь зануде.

И попали в самую точку.


Догадываюсь, из-за чего они разругались. Скорее всего, из-за меня. Могу воспроизвести их разговор слово в слово.

Вчера днем я позвонила брату и спросила, сможет ли он взять меня с собой. «Ну о чем ты спрашиваешь!» – ответил он с ласковым упреком. После чего его дражайшая половина наверняка закатила истерику: еще бы, ведь тогда им придется сделать огромный крюк. Мой брат, должно быть, просто пожал плечами, а она поддала жару: «Подумай, дорогой… нам ведь ехать в Лимузен… а площадь Клиши, насколько я знаю, совсем в другой стороне…»[4]

И он, такой добрый и уступчивый, вынужден был резко ее осадить, чтобы показать, кто в доме хозяин, и они легли спать, так и не помирившись, и она провела ночь в позиции «спина к спине».

Проснулась она в паршивом настроении и, сидя над чашкой своего биоцикория, снова завела ту же песню: «Все-таки твоя бездельница сестра могла бы встать пораньше и доехать до нас сама… Как посмотришь, на работе она не больно-то убивается – что, неправда?»