– Не волнуйся. Она всегда такая.
Плачущая девочка дергает вожжи, и козы с тележкой со стуком спускаются по склону. Мы слышим, как тоненько взвизгивает Трина, но знаем, что с ней все в порядке. Когда они возвращаются, мы катаемся по очереди, пока родители не зовут нас домой криками, свистом и хлопаньем дверных решеток. Мы идем домой ужинать, девочки тоже уходят домой, одна из них по-прежнему плачет, другая поет под аккомпанемент колокольчиков.
– Вижу, вы играете с беженцами, – говорит моя мама. – Будьте осторожней с этими девочками. Я не хочу, чтобы ты ходила к их дому.
– Я не ходила к их дому. Мы играли с козами и тележкой.
– Хорошо, но держись оттуда подальше. Какие они?
– Одна все время смеется. Вторая все время плачет.
– Не ешь того, чем они тебя станут угощать.
– Почему?
– Просто не ешь.
– Ты не можешь объяснить почему?
– Я ничего не обязана вам объяснять, барышня. Я твоя мать.
На следующий день и еще на следующий мы девочек не видели. На третий день Бобби, который стал носить в заднем кармане брюк расческу и зачесывать волосы набок, сказал:
– Какого дьявола, давайте просто пойдем туда.
Он стал подниматься на холм, но никто из нас за ним не пошел.
Когда вечером он вернулся, мы обступили его и стали задавать вопросы, как репортеры.
– Ты что-нибудь ел? – спросила я. – Мама велела мне ничего там не есть.
Он повернулся и смерил меня таким взглядом, что я на мгновение забыла, что он просто мальчик моих лет, пусть и расчесывает волосы и строго смотрит на меня голубыми глазами.
– Это предрассудки, – сказал он.
Он повернулся ко мне спиной, сунул руку в карман, вытащил кулак, раскрыл его и показал груду маленьких конфеток в ярких обертках. Трина протянула пухлые пальцы к ладони Бобби и взяла одну ярко-оранжевую конфетку. Тут же возникло множество торопливых рук, и ладонь Бобби опустела.
Родители стали звать детей домой. Мама стояла в дверях, но она была слишком далеко, чтобы увидеть, что мы делаем. По тротуару ветер гнал синие, зеленые, красные, желтые и оранжевые обертки.
Обычно мы с мамой ели отдельно. Когда я бывала у папы, мы ели все вместе перед телевизором, но мама говорила, что это варварство.
– Он пил? – спрашивала мама. Она была убеждена, что папа алкоголик; она думала, я не помню тех лет, когда ему приходилось раньше уходить с работы, потому что я звала его и говорила, что мама еще спит на диване в пижаме, а кофейный столик заставлен пивными банками и бутылками; папа с мрачным выражением лица молча все это выбрасывал.
Мама стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня.
– Ты сегодня играла с этими девочками?
– Нет. Бобби играл.
– Ну, это похоже на правду: за этим мальчишкой никто не следит. Я помню, как его отец учился со мной в школе. Я тебе рассказывала об этом?
– Угу.
– Он был красивый парень. Бобби тоже красивый, но держись от него подальше. Думаю, ты слишком много с ним играешь.
– Я почти совсем с ним не играю. Он весь день играл с этими девочками.
– Он что-нибудь говорил о них?
– Сказал, что кое у кого предрассудки.
– Он так сказал? От кого только он это услышал? Должно быть, от своего деда. Послушай меня. Теперь никто так не говорит, кроме сущего сброда, и на то есть причины. Из-за этой семьи погибли люди. Ты просто не помнишь. Много-много людей умерло из-за них.
– Ты про Бобби или про девочек?
– О них обо всех. Но особенно о девочках. Он там ничего не ел?
Я посмотрела в окно, притворяясь, что меня что-то заинтересовало во дворе, потом, слегка вздрогнув, словно проснувшись, снова на маму.
– Что? Нет-нет.
Она искоса смотрела на меня. Я делала вид, что ничем не озабочена. Мама красными ногтями постучала по кухонному столу.