Василий Хрипунов, мучаясь головными болями (результат фронтовой контузии), бывал в бане раз в неделю. Старался приходить в будний день и поближе к вечеру, когда основной поток желающих помыться спадал. Так случилось и в этот раз: очередь была куцей, едва дотягивала до середины лестницы. Впереди Василия всего-то два десятка мужиков: первая половина с хмурыми, озабоченными лицами (иногда их скорбящие лики неожиданно озарялись – видно, думалось о том блаженстве, что ждет их через несколько минут); вторая половина – молодые люди, не успевшие распрощаться с гимнастерками, пришедшие в баню единой компанией. Выглядели они оживленными, взбудораженными, молодые лица – простодушные. Будущее представлялось в радужных красках. В очередь затесались еще четверо пацанов лет десяти, державшихся гуртом, стойко переносивших тяготы ожидания. Это уже безотцовщина, умевшая уверенно держаться в обществе взрослых. Курить не запрещалось, а потому в очереди щедро дымили самосадом, выпуская дым к высокому потолку с лепниной.
В думах очередь протекала незаметно. Группу красноармейцев, пожелавших ввалиться в раздевалку всей ватагой, несмотря на все их уговоры, сумрачный плечистый банщик в посеревшем халате разделил на две части: одну оставил в предбаннике, а другую спровадил на лестницу.
– Не соскучитесь друг без дружки… Какая вам разница, где стоять – здесь или там. Шкафы-то все заняты! Вот схлынет народ, тогда и впущу, – терпеливо разъяснил он.
Не дядька, а скала! Такого ни словом, ни плетью не прошибешь. Будет стоять до последнего, как боец на Мамаевом кургане.
Красноармейцы неохотно смирились – не тот случай, чтобы идти врукопашную – и миролюбиво продолжили беседу. Вскоре очередь дошла и до Василия Хрипунова. Распахнув портьеру, он прошел в раздевалку, отыскал свободный шкаф, неторопливо стянул с себя гимнастерку и галифе, после чего, взяв тазик, потопал босыми ногами в разогретое, дышащее теплом помывочное помещение. Через матовые затемненные окна в мыльню тускло пробивался вечерний свет, освещая близко стоявшие бетонированные лавки и гладкий пол, покрытый кафельной плиткой. Шумно сбегала сливаемая вода; гулко гремели тазы, эхом отзываясь под самым потолком.
Василий Хрипунов отыскал свободную лавку, ошпарил ее поверхность кипятком, уложил мыльные принадлежности в тазик и отправился в парную. Едва он приоткрыл дверь, как в лицо ударил горячий и влажный воздух. В тесном помещении было сумрачно, небольшая лампа, горевшая вполнакала под самым потолком, едва освещала голых людей, сидящих на лавках.
– Поддай чуток, – прозвучал откуда-то сверху громкий голос, – а то уши заморозить можно.
Кто-то стоявший рядом зачерпнул ковшиком из большого бака воду и плеснул ее на раскаленные камни. Вода яростно зашипела, камни злобно затрещали, и к потолку поднялось облако раскаленного пара.
– Самое то, – довольно протянул сверху тощий мужчина в клубах пара. Голос, до этого просивший поддать пару, явно принадлежал ему.
Кожа понемногу привыкла к жару. Хрипунов растер ладонями грудь, освобождаясь от множества иголок, пронизывающих кожу, а потом поднялся на самый верх по влажной скользкой лестнице, потемневшей от воды и времени, где был самый жар. На самой верхней полке, прижавшись спиной к деревянной стене, грелся старик.
– А я думаю, у кого это такой голос командный. Оказывается, у тебя, отец? – изумился Хрипунов.
Старик довольно заулыбался.
– У нас в семье все голосистые. Как гаркнешь, бывало, так на всю деревню слышно. Я ведь в Империалистическую в артиллерии служил. Командовал 280-мм мортирой Шнейдера образца тысяча восемьсот сорок первого года. Голос мне очень помогал, когда команды отдавал. Всюду грохот, пальба, не слышно даже тех, кто рядом стоит, а мой голосище гремел так, что в соседней батарее был слышен.