“Грамматика”, впервые вышедшая в 1619 году, относилась скорее к западному варианту “славеноросского” языка, то есть к церковнославянскому с элементами тех диалектов, из которых позднее выросли украинский и белорусский языки. Кроме того, ее сухой ученый слог мог быть труден для ребенка. И тем не менее для Ломоносова она оказалась важной – настолько важной, что он вспоминал об этом десятилетия спустя. Возможно, сама мысль, что язык, то есть попросту слова, которыми ежедневно говорится обо всем на свете, – это нечто, подлежащее анализу и регламентации, что существует “художество благо глаголати и писати учащее” (так определяет сам Смотрицкий свой предмет), потрясла его воображение.

Смотрицкий делил грамматику на четыре части: орфографию, этимологию, синтаксис, просодию. “Чему учат сии четыре части? – Орфографиа учит право писати и гласом в речениих прямо ударяти. Этимология учит речения в своя им части точие возносити. Синтаксис учит словеса сложие сочиняти. Просодиа учит метром ли мерою количества стихи слагати”.

Последний пункт должен был задержать внимание Ломоносова. Здесь шла речь о доселе неизвестной ему сфере бытия. Разделение художественной речи на стихи и прозу кажется нам само собой разумеющимся. Но так было не везде и не всегда. Мольеровский господин Журден, напомним, не догадывался, что всю жизнь говорит прозой. В Древней Руси об этом не догадывались самые изощренные книжники.

Смотрицкий одним из первых ввел в православную восточноевропейскую культуру новое для нее понятие “поэтического искусства”. Как человек классического образования, он был сторонником античных метров. Но римский и греческий, так называемый метрический стих (пентаметр, гекзаметр и другие освященные веками размеры), основан на чередовании длинных и коротких слогов. Чтобы создать русский гекзаметр (первый подход к задаче, которая осталась к концу жизни Ломоносова нерешенной, – об этом мы еще поговорим), виленский ученый схоласт приписывает одним славянским гласным (например, “и”) – долготу, другим (например, “о”) – краткость. Такие стихи нужно было произносить, растягивая соответствующие слоги и при этом “смазывая” ударения (которых Смотрицкий в расчет не принимал).

Са-арматски-и новора-астныя-я Мусы-ы стопу перву,
Тща-ащуся Парна-ас во оби-итель ве-ечну зая-яти[12]

Разумеется, такой образец поэтической речи вдохновить не мог. Но вот Ломоносов открывает вторую книгу – “Псалтирь” Симеона Полоцкого и читает:

Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше
ниже на пути грешных человек стояше,
ниже на седалищах восхотя сидети,
тех, иже не желают блага разумети, –
Но в законе Господни волю полагает
тому днем и нощию себе поучает.
Будет бо яко древо, при водах сажденно,
еже дает во время плод свой неизменно…

Это – хорошо знакомый Ломоносову первый псалом. И вот эти привычные слова сложены на какой-то особый лад и каким-то особым образом врезаются в сознание. Конечно, Ломоносову были известны и народные песни, и былины, и духовные стихи. Но все это, по тогдашним представлениям, не имело и не могло иметь отношения к книжности[13]. Церковное пение? Но церковные песнопения (как, впрочем, и фольклорные тексты) были устроены по совершенно иному принципу. И потом – они не имели автора или восходили к древнему, почитаемому церковью источнику. Здесь же Ломоносов столкнулся с невиданным: какой-то человек совсем недавнего прошлого, простой монах, “старец”, так переставил слова псалма, что они образовали строки одинаковой длины с созвучием на конце. И это – в печатной книге, а что такое печатная книга в начале XVIII века – объяснять не надо. Значит, подобные игры не только разрешены, но и одобрены; и сам человек, умеющий в них играть, гордится этим как особой благодатью.