Уже на западе восточными лучами
Открылся освещен с высокими верьхами
Пречудных стен округ из диких камней град,
Где вольны пленники, спасаяся, сидят,
От мира отделясь и морем и святыней,
Пример отеческих от древних лет пустыней,
Лишь только лишены приятнейших плодов
От древ, что подают и пищу и покров;
Не может произвесть короткое их лето;
Снегами в протчи дни лице земли одето,
Сквозь мрак и сквозь туман, сквозь буйных ветров шум,
Восходит к небесам поющих глас и ум…

Но чуть дальше Ломоносов вспоминает и о недавних кровопролитиях, омрачивших покой обители, о Соловецком сидении:

‹…› грубых тех невежд в надежных толь стенах
Не преклонил ни глад, ни должной казни страх.
Крепились, мнимыми прельщéны чудесами,
Не двигнулись своих кровавыми струями,
Пока упрямство их унизил Божий суд…

Любопытно, что в поэме не упоминается о Филиппе Колычеве, но рассказывается легенда о пленных татарах, якобы присланных на Соловецкие острова Иваном Грозным и построивших монастырские стены. Легенда эта, не подтвержденная никакими фактами, вероятно, бытовала в монастыре, коль скоро автор “Петра Великого” припомнил ее. Помнили не человека, бросившего вызов тирану, а завоевания “великого Иоанна”, и с ними пытались связать историю Соловков.

Судя по тому, что писал Ломоносов впоследствии уже не в стихах, а в деловой прозе, не ускользнула от него и изнанка монастырской жизни: “Вошло в обычай, что натуре человеческой противно ‹…›, что вдовых молодых попов и дьяконов в чернецы насильно постригают. ‹…› Смешная неосторожность! Не позволяется священнодействовать, женясь вторым браком законно, честно и благословенно, а в чернечестве блуднику, прелюбодею или еще и мужеложцу литургию служить и всякие тайны совершать дается воля. Возможно ли подумать, чтобы человек молодой, живучи в монашестве без всякой печали, довольствуясь пищами и напитками и по внешнему виду здоровый, сильный и тучный, не был бы плотских похотей стремлениям подвержен, кои всегда тем больше усиливаются, чем крепче запрещаются” (“О сохранении и размножении российского народа”). Трудно сказать, конечно, отразились ли в этом пассаже личные наблюдения.

О непосредственном общении отца и сына Ломоносовых с монахами известно мало. В ноябре 1746 года[8] Ломоносов послал Варсонофию, в 1727–1740 годах настоятелю Соловецкого монастыря, а затем Архангельскому и Холмогорскому архиепископу, свой перевод “Физики” Вольфа с приложением письма, в котором между прочим писал: “Те благодеяния, которые Ваше преосвященство покойному отцу моему показывать изволили, понуждают меня, чтоб я хотя письменно Вашему преосвященству нижайший мой поклон отдал. Приятное воспоминание моего отечества никогда не проходит без представления особы Вашего преосвященства, яко архипастыря словесных овец, между которыми имею я некоторых одной крови”. Разумеется, это всего лишь стандартные формулы вежливости. В 1727 году 33-летний игумен только возглавил монастырь, а в 1728 и 1729 годы Михайло с отцом, видимо, не плавал. О Варсонофии есть разные отзывы (А. А. Морозов обнаружил письмо, характеризующее игумена как деспота и самодура, за ничтожные провинности выгонявшего монахов на мороз, закрывшего основанную его предшественником школу). Но интерес к вольфианской физике для русского архиерея XVIII века – вещь необычная.

Еще один путь пролегал на восток – к Мезени и дальше, за Канин Нос, в устье Печоры, в Пустозерск, такой же заброшенный в тундре город-крепость, как Кола, – с той разницей, что здесь к крепостным стенам примыкал настоящий посад и что самоеды, жившие вокруг, были совсем на мирных лопарей не похожи. Вот как описывает их Ломоносов: “…ростом немалы, широкоплечи и сильны и в таком количестве, что если б кровавые сражения между многими их князьями не случались, то знатная северо-восточного берега часть ими населилась многолюдно”