Лиза сидела рядом и тоже думала – о чем-то своем. Потом словно решилась. Встала с ним рядом на колени, склонилась, защекотав волосами Колькино лицо, заговорила быстрым, горячим, сбивчивым шепотом:

– Знаю, знаю, что ей от меня надо… Мне уже двадцать два… Двадцать два, Коленька! – но замужем мне не бывать, и вообще… я еще… Михаил – утонул, зачем, ну зачем в Кан купаться полез, вода же ледяная… Сёма вроде сам уехал, но видели его в Канске, рассказывали, – сам не свой, пьет каждый день, почернел весь, старик стариком… Теперь вот это… Не подвернется ведь в другой раз рядом омшанника, Коленька… Так ли, этак, своего добьется…

Она говорила, говорила, нагибаясь все больше, и он почувствовал, как торопливые пальцы расстегивают пуговицы на его рубашке, ниже, ниже, а потом оказалось, что крови у него вытекло не так-то и много, что крови в жилах еще достаточно – и эта кровь вскипела, забурлила, и слова уже стали не нужны, все было ясно и понятно без слов, и все было прекрасно… Но самый прекрасный, самый последний момент испортил вой за стеной, уже не приглушенный, – громогласный и яростный, терзающий уши…

…А потом она сказала странное и неожиданное:

– Теперь она тебя не убьет. Наверное. Теперь она убьет меня.

Голос Лизы звучал тускло. И. решимость, и фамильная властность куда-то исчезли…

Он поднялся на ноги. С трудом – левая, стянутая жгутом, изрядно онемела. Произнес спокойно, но с каменной уверенностью:

– Ну уж нет. Сегодня утром дядька Трофим едет в город, фляги с молоком везет… Попросимся в кузов. Без сборов и разговоров. Не маленькие. Не пропадем, устроимся.

Первый луч солнца пробился сквозь щель-бойницу, упал ему на лицо, осветил морщинку на лбу – взрослую, упрямую. Она смотрела на него. Во взгляде смешалась грусть и надежда. Надежды было больше…

Как он сказал, так они и сделали.

Колька Ростовцев всегда отличался упорством. И слов на ветер не бросал…

3

1972 г.

У Севы Марченко – веснушчатого рыжеволосого парня – не выдержали нервы. Не выдержали, когда он вылез из раскопа и на свету разглядел, чем измазана штыковая лопата. Безвольно выпустил черенок из рук, сделал шаг назад, второй, третий… Покрасневшее, потное лицо исказила странная гримаса – словно он очень хотел закричать или зарыдать, и просто пока не выбрал лучший из этих двух вариантов.

На лопате была кровь. Свежая.

Она смешалась с землей в красноватую кашицу, налипшую на острие, но ошибиться было невозможно.

– Это… крот? – неуверенно сказал Марченко. Он хотел, чтобы ему подтвердили: да, так оно и есть, неосторожное движение перерезало пополам безвинного зверька…

Но никакой крот свои ходы на глубине два с половиной метра не роет…

Чернорецкий только хмыкнул. Он был на семь лет старше. Севы, и привык свои чувства – когда бывал потрясен или в чем-то неуверен – прикрывать цинизмом, частично врожденным, частично благоприобретенным…

Но сейчас Жене Чернорецкому тоже было не по себе. Одно дело – выстроить парадоксально-изящную кабинетную теорию. А совсем другое – найти ей реальные, грубые и кровавые подтверждения… И он не отпустил ни одной из своих обычных шуточек. Сказал, помолчав:

– Все, лопаты откладываем. Похоже, тут флейшиком работать надо…

И шагнул к раскопу.

– Отставить!

Это прозвучало резко, как выстрел. Осадчий стоял, широко расставив ноги, неулыбчивое лицо казалось закаменевшим. И взгляд… Очень не понравился Жене его взгляд – казалось, последние двадцать пять лет, посвященные научному администрированию, слетели с Осадчего, как шелуха с зерна – на них снова холодно и безжалостно смотрел гебэшный матерый волк…