Возвращаясь к Ричарду, его падение и смерть при таком взгляде еще сильнее утверждает концепцию «двух тел» и власть «полой короны». Во многом такое прочтение укрепляется самой логикой исторических хроник как цикла, превращая Шекспира в сторонника «порядка» и сильной королевской власти42, а сами хроники – в стихотворную версию Холиншеда или Холла.

Не случайно между подходами Канторовича и Тиллъярда столько совпадений: оба используют литературный текст как иллюстрацию, оба пытаются создать более или менее неизменную «традицию», соединяющую Средние Века и Возрождение; органицистскую традицию, которая присуща в одинаковой степени всему обществу или, по крайней мере, его образованной части и одинаково распространяется через «фигуры власти» в школах, театрах и при дворе43. Литература, в конечном счете, «воссоздает» и «отражает» то, что рождается вне ее. Этим заканчивается фрагмент «Двух тел короля» о специфике художественного творчества: начав с того, что «живой дух» шекспировского искусства состоял в том, чтобы «раскрывать множественность сущностей, действующих в каждом человеке», Канторович через идею «поддержания равновесия» приходит к утверждению, что этот живой дух – «всецело в зависимости от того жизненного образа, который он вынашивал в сознании и который стремился воссоздать»44. Что же в этому духе «живого» и в чем особенность этого воссоздания, по сравнению с историческими хрониками Холиншеда? Венец Шекспира, как и корона Ричарда – «полый», и может быть надет на «бренное чело» любого автора.

Моя гипотеза – в том, что «Ричард II» – пьеса, в которой теория «двух тел» ниспровергается в той же степени, в какой и утверждается; что это пьеса о власти над собой, которая не сводится к встроенности в иерархию; и наконец, что эта хроника оказалась чрезвычайно важна не только для группы сторонников Эссекса, собравшихся на ее представление 7 февраля 1601 г., но и для драматургов следующего за Шекспиром поколения, которые превратили опыт Ричарда II в практику изображения «отсутствующего» монарха как образ власти интеллектуала.

Исключительно политическое прочтение хроники не оставляет лишившемуся короны Ричарду никаких реальных перспектив. Его гибель – дело времени, его корону надела на себя смерть. Слабые проблески наивной мечты о безмятежной жизни в речах короля соединяются с пониманием собственной обреченности45:

Готов сменять я свой дворец на келью,
Каменья драгоценные – на четки,
Наряд великолепный – на лохмотья,
Резные кубки – на простую миску,
Мой скипетр – на посох пилигрима…46
Пусть я, кто стал ничем, стал неимущим,
Ничем не буду удручен в грядущем…47

Страдание Ричарда неподдельно и глубоко, но почему он не может с ним сразу покончить, если в нем нет ничего, кроме страдания? Если невозможно самоубийство, то остается смерть в бою, подобно Ричарду III. В определенной степени это и происходит в сцене убийства, но почему это не случилось раньше, например в III:3 под стенами замка Флинт? Конечно, Шекспир ограничен рамками исторической реальности, но тогда зачем длинные монологи и бесконечный спуск короля в бездну унижения, растянувшийся на два последних акта? Именно в них Шекспир начинает далеко уходить от текста Холиншеда, вкладывая в уста Ричарда монологи, для которых в первоисточниках нет никакого соответствия.

На мой взгляд, ответ можно найти в сцене формального лишения Ричарда королевства. Канторович доказал ее соответствие церковному обряду лишения сана: («постепенно, предмет за предметом, [епископ] снимал с него все инсигнии, или священные ризы, которые он получил во время рукоположения, затем снимал с него одеяние клирика»