Если для того, чтобы объединить группу светских людей, необходим эдакий основательный коллективный эгоизм, своего рода защита против скуки, то, без сомнения, никогда еще свет не знал большей скуки, чем та, что обуревала стариков в 1750-е годы. Именно у представителей этого поколения отвращение к жизни достигло апогея. Между ними и бездонной пропастью, именуемой скукой, не оставалось никакого барьера. Может, религия? Но почти все эти люди перестали верить еще на исходе отрочества. Мадам Дюдеффан, живя в монастыре, произносила безбожные речи перед подругами. Дабы наставить ее на путь истинный, семейство отправило к ней самого Масийона[69]. Прелат выслушал малышку, излагающую свои взгляды, и искренне сказал: «Она очаровательна», но поскольку аббатиса настойчиво вопрошала, какие книги следует давать послушнице, Масийон добавил: «Дайте ей катехизис за пять су», и больше из него ничего было вытянуть нельзя. Девочка так и не обрела веру. Подруги были ей под стать. Как-то маршал Люксембург, открыв наугад Библию, сказал: «Какой стиль! Фи, какой ужасный стиль!», и шутка имела большой успех. В самом деле, в истинной религии есть такой пыл и такая серьезность, что эти дамы были шокированы.
Если бы еще они тяготели к иному пылу и иной серьезности, свойственным, к примеру, салону-конкуренту, хозяйкой которого была мадемуазель де Леспинас[70], то, возможно, обрели бы вкус к тому, что именуется ныне «философией». Но философы вызывали у них ужас. О Руссо, как и о Библии, они с удовольствием сказали бы: «Какой стиль! Фи, какой ужасный стиль!» Когда Вольтер набрасывается на религию, мадам Дюдеффан укоряет его: это дурно. Когда Д’Аламбер[71] увлекается политикой, она отталкивает его: «Некоторые статьи грешили тенденциозностью, и сдается мне, что здравый смысл ему в этих случаях отказывал». Нет, она не принадлежит ни к поколению энциклопедистов, ни к поколению мадам де Ментенон[72], она из переходного, промежуточного поколения, лишенного ритуалов и этикета времен Людовика XIV, которые могли бы занять и заполнить жизнь, и в то же время еще не открывшего для себя того, чем станут жить Руссо и позднее романтики, – радости живых чувств; она из поколения, знавшего одну лишь страсть – отвращение ко всякой страсти.
Любовь в браке представляется им нелепостью – впрочем, не большей, чем любовь как таковая. Молодость этих женщин пришлась на времена Регентства, когда любая связь длилась не более двух недель. Ровно столько длилась связь мадам Дюдеффан с регентом, и когда она еще вспоминает о ней, что бывает не часто, то удивляется ее длительности. В двадцать лет она вышла замуж за господина Дюдеффана, капитана драгун, блестящего офицера; они были бы прекрасной парой, «если бы не характеры», как писала она. Муж наскучил ей уже в первые недели брака, она находила, что он «предупредителен с ней до отвращения», и довольно скоро она стала изменять ему. Когда она приняла от регента содержание в шесть тысяч ливров, муж решил, что это переходит всякие границы, и расстался с ней навсегда. Она перепробовала множество любовников, но никем не осталась довольна. Все мужчины, по ее мнению, были фальшивыми, им недоставало естественности и все они (позволим себе грубое слово) зануды. В конце концов, за неимением лучшего, она согласилась заключить своего рода удобный союз с президентом парижского парламента Эно[73], бывшим записным красавцем, чуть поувядшим, но хорошо образованным и приятным в общении. Он был умен, но не слишком учтив, она никогда его не любила; он ее, впрочем, тоже. Главная любовь в жизни Эно – мадемуазель де Кастельморон, особа кроткая и неприметная. Мадемуазель де Кастельморон наполняет его нежностью, мадам Дюдеффан развлекает, и он нуждается в обеих. Как забавно читать письма, которыми обмениваются эти нелюбящие любовники во время поездки мадам Дюдеффан на воды в Форж-Лез-О. Как-то вечером, после обильной трапезы президента охватила нежность, несвойственная этой паре, и он ей написал: