Жители платоновской Ямской слободы, безусловно, вышли всё с той же Растеряевой улицы. Социально и по возрасту Андрей Платонов вроде моих дедов, человек из той же среды и того же времени, а по дедушкам своим я знаю, что значил для них Глеб Успенский. Попали растеряевцы в революционную ломку, и советский писатель запечатлел их. Платоновские персонажи своим отношением к бытию и мирозданию напоминали моего собственного отца: образование и умственный труд не вытравили в нём народной созерцательности. Для него, вечно занятого, высшим удовольствием была возможность не делать ничего, а так, смотреть в небо, следя за полётом облаков. Как-то мы с Братом Сашкой наблюдали целую платоновскую семью, они оказались нашими попутчиками на пароходе, шедшем из Сочи в Керчь: выводок несчитанных детей, усталая от жизни мать и задумчивый папаша, вроде нашего, смотревший в небесную синь. «Ты хоть бы поучил их!» – с упрёком обратилась к мужу жена. Послушно и безучастно, не отрывая взора от небес, самозабвенный глава семейства махнул рукой, легкими подзатыльниками пройдясь по головам своих, ему самому неведомо скольких, отпрысков. «Платонов!» – чуть ли не разом крикнули мы с братом на всю палубу. Жизнь подражала платоновскому искусству, у него, как живые, получились наши нутряные экзистенционалисты.
Начитавшись повестей Андрея Платонова, прочитал я среди прочего, мне прежде недоступного, и «Красную новь» тридцать седьмого года со статьей Абрама Гурвича. Критик, мне казалось, проницательно прочёл писателя, раскрыв, что же сказывается в платоновской прозе, но, раскрыв, разнес, донес, оклеветал. С возрождением Платонова прижизненную критику по его адресу назвали травлей и взялись писать о Платонове восторженно, однако писали (и пишут) не о том, о чем у Платонова написано. В недавно изданных беседах Ивана Толстого с Борисом Парамоновым я наконец прочитал: в нападках на Платонова был смысл, были и не имеющие отношения к смыслу оргвыводы[25]. Разоблачители-доносчики называли вещи своими именами, но их верные выводы, обреченные на минус-бессмертие, являлись политическими поклепами.
«Все эти люди Платонова мертвы. Исчезающие эфемеры света и жизни в глазах, наполненных печалью мертвых, и рассыпавшиеся в прах кости – так описана Платоновым жизнь человека».
Из статьи А. Гурвича («Красная новь»,1937, № 10).
Конечно, буква должна убивать, критика обязана быть беспощадной, проникающей в суть сказавшегося у писателя. Писатели того не любят, и всякая сказанная о них правда, даже апологетическая, вызывает их неприязнь. Тургенев недоволен был лево-радикальной критикой, раскрывшей смысл его романов, он де не хотел сказать того, что говорили о его творениях Добролюбов, Антонович или Писарев, но что делать, хотел не хотел, а оно сказалось. Толстой был уязвлен критикой «Войны и мира», но ничего проницательнее статьи Шелгунова «Философия застоя» о романе не было сказано. Критики довыразили истину бессмертных произведений, между тем критика, обслуживающая или же толкующая на всевозможные лады невоплощенные и неудачные замыслы писателей – гелертерство, переливание из пустого в порожнее.
Отрицательная критика острее положительной – по этому пункту я соглашался с Чудаковым. Апологетика Платонова, что начала появляться у нас с шестидесятых годов, – похвалы, адресованные какому-то другому писателю, не тому, что некогда был проницательно проработан Гурвичем. Разносная статья явилась политическим доносом на писателя по меньшей мере несоветского. В то время, по обстоятельствам, если писать как следует, называя вещи своими именами, можно было написать только донос. Такова ситуация, похвала – ложь, поношение – правда. Критика наших времен не стала, как со времен Белинского была, судом над литературой. Ожесточение цензуры? Если ожесточение, кто же ожесточал? Вот это – главное, если понять советское время. Пока нельзя понять, и времена Белинского с этой стороны не изучены. Изучено, как запрещали Белинского или Чернышевского, не изучено, как разрешали, как публицистика по поводу литературы, совершенно очевидно подрывная, попадала в печать. Там – что, сидели дремлющие совы или либеральные агенты? Лифшиц говорит – по недомыслию. Остается признать слепоту суждения, о которой говорил Маркс, неизбежная ограниченность в силу закона «Не расти ушам выше лба». У последующих поколений, не подозревающих, что их постигнет та же участь, это получит презрительное наименование иллюзий и заблуждений. Но те же недогадливые надсмотрщики печати умнели и становились прозорливее, если судить по их мнениям, сохранившимся в дневниках, когда они уходили со службы. Либеральные агенты тоже были, но кто их посадил на должности охраняющих политическую обстановку в стране? Великие русские писатели оказались в положении консерватора Гегеля, который своей диалектикой вдохновлял революцию.