Увы, пока этого слишком мало. Что ж, пока он это терпит, потерпит и латинист. Однажды все в институте изменится. Ректор закурил новую сигарету и ласково произнес:
– Сережа, я полностью разделяю и ваши оценки, и ваше неравнодушие. Все, о чем вы говорите, однажды исполнится. Сейчас мы работаем над тем, чтобы институту было присвоено звание университета, чтобы нам выделили просторное приличное здание в центре. У нас будет библиотека по праву и финансам, сравнимая с библиотекой Конгресса США. К нам будут приезжать лекторы из Великобритании, Франции, Италии, со всего мира. У нас будет целое отделение для иностранных студентов. Вот тогда придет время – наше с вами. Пожалуйста, заходите, так приятно разговаривать с молодежью.
Выйдя во двор, Тагерт чувствовал воодушевление пополам с разочарованием. Очевидно, ректор его ценит и понимает. Не менее очевидно, что ничего не изменится до тех пор, пока нищенская подвальная библиотека не превратится в библиотеку Конгресса. То есть никогда. Выходит, латынь так и останется полугодовой дегустацией. Для чего тогда ректор подает ему ложные надежды? Возможно, потому, что, питая надежды, точнее, иллюзии, Тагерт продолжит работать с энтузиазмом и воплощать тем самым ректорские планы, точнее, иллюзии и надежды?
Глава 3
Одна тысяча девятьсот девяносто второй, одна тысяча девятьсот девяносто третий
Но не прошло и трех лет с этого разговора, и предсказания Водовзводнова начали сбываться. Институт переименовали, теперь он не общесоюзный, а государственный. Библиотека, хоть и не достигла масштабов американского Конгресса, выросла в десять раз. И конечно, новое здание…
Тагерт прекрасно помнил свой первый визит по новому адресу. Переезд был назначен на двадцатое августа. Девятнадцатого утром Тагерт поехал на Краснопресненскую. Он никогда не мог дотерпеть до конца долгого преподавательского отпуска, но ехать в институт посреди августа бессмысленно. На сей раз появился повод заранее увидеть новое здание института, оглядеться, подготовиться. Солнце уже сияло с прохладцей, машин на Большой Грузинской по-прежнему больше, чем пешеходов. Сергей Генрихович старательно замедлял шаг, оглядывался и прислушивался к новым ощущениям, пока из-за поворота не показалось старинное трехэтажное здание красного кирпича, украшенное кондитерской глазурью ромбов и зубцов. Ни одного автомобиля не было на выгороженной стоянке, а на алой вывеске у входа было вызолочено: «Московский городской комитет ВЦСПС. Высшая школа профсоюзов».
Тяжелая дверь подалась неохотно, не признавая Тагерта своим. Вахтер недоуменно вертел в руках красное преподавательское удостоверение, переводил взгляд на Тагерта, не умея выбрать, что ему неприятней. В конце концов кивнул обреченно – мир рушится, идите, чего уж. Мраморный пол встречал шаги холодным эхом. Проходя по пустым коридорам, Тагерт чувствовал, что здание следит за ним, считает нарушителем и персоной нон грата. Белокаменный Ленин на лестничной площадке смотрел свысока. Со светлых стен Тагерта провожали взгляды членов Политбюро, потерявших власть несколько лет назад, но так и не сообразивших сделать лицо попроще. Высокие двери аудиторий, казалось, не предназначены для людей обычного роста. В углу опустевшего застекленного стеллажа дремал перекошенный «Справочник профсоюзного работника». Аудитории оставались не заперты. Странно было видеть старые учебные столы, на которых никто не начертил ни слова, ни сердечка, ни креста.
За углом открывалась еще одна лестница, которая вела на третий этаж. За очередными высокими дверями Тагерт увидел зал заседаний – гигантский бублик круглого стола и живописное панно во всю стену: Ленин выступает перед рабочими, членами профкома какой-то фабрики. Ленин в костюме-тройке и кепке рубит воздух ребром ладони, как бы желая разделить его поровну между членами профсоюза, а рабочие следят за его движениями с восторженным трепетом. Какой-то бородатый старик, явно недавно перешедший в пролетарии из крестьян, оттопыривает слабо слышащее ухо, чтобы не упустить ни слова. Работница в кумачевой косынке глядит на Ильича, неистово сверкая влюбленными глазами, изможденный мастер приложил руку к чахлой груди, пытаясь унять сердце, бьющееся в такт ленинской правде. Никакой Федор Иванович Шаляпин, ни один Вацлав Нижинский не смогли бы добиться от публики такого потрясающего эффекта. А ведь вождь мирового пролетариата еще даже не начинал танцевать.