Люблю легенди нашої родини,
писати можна тисячу поем.
Коли були ще баба молодими,
вони були веселі, як Хуррем[2].

(По-тюркски «хуррем» – «веселая», прозвище Роксоланы при дворе Сулеймана Пышного. – Прим. авт.).


Разворачиваясь во времени и строках, семейная размолвка семьи Костенко обретает черты всемирной дисгармонии, вселенского разлада:

Вони не те щоб просто так мовчали, —
вони себе з живущих виключали,
вони робились білі, як стіна.
Вони все розуміли, вибачали,
але мовчали, тяжко так мовчали,
неначе в них вселився сатана[3].

Но когда уж читатель начинает всерьез волноваться – лихом бы не закончилось – Лина легко и изящно выходит на мирный финал, сдобренный, к тому же, появлением припасов и, видимо, скорым ужином.

Коли ж вони відходили потроху
і вже од серця зовсім одлягло,
вони капусту вносили із льоху,
і більш про це вже мови не було[4].

«Веселий привид прабаби» тоже несколько обманчив по названию, но уже с обратным знаком. При таком заголовке ждешь продолжения темы «веселі, як Хуррем». Но нет, тут все иначе: с первых строк – извинения, что не найти теперь могилу прабабушки, поскольку в холодные военные зимы люди порубали кресты на дрова. Потом мы узнаем, что прабабушке – 110 лет. (Стало быть, общения с ней в днепровском Макондо было на десять лет больше, чем у Маркеса – одиночества). В сорока строках (поэтические сороковины?) поэт излагает жизнь прабабушки и ее мужа, прадеда. Факты эти сами по себе интересны (она – из благородных, он – мужик, укравший невесту, да за это отданный в николаевскую солдатчину). Но всё это для поэта лишь повод поговорить о другом – о зрении, и не обычном – душевном: «Коли Ви навіть осліпли, то Ви не те щоб осліпли, / а так, – Ви просто не бачили деяких прикрих речей». И в финале – поразительные строки:

Але Ви таки вставали, хоч як було через силу,
сідали косу чесати, немов ішли до вінця.
Кивали пальцем онуці і тихо її просили:
– Подивися на мене у дзеркало. Цей гребінь мені до лиця?[5]

Не на лицо должна посмотреть правнучка, а в зеркало, будто глазами самой прародительницы, душевным ее взглядом 110-летнего возраста. (И это ведь – метафора всего труда поэта, писателя, поводыря – то смотреть чужими глазами, то другим открывать глаза на то, что сами они увидеть не могут. Внутренний взгляд и одновременно – отзеркаливание.)

Другая важнейшая «легенда нашої родини» – «Храми» о деде Михаиле. Основы его бессребренического существования, планка его требовательности, обращенной на себя, поднята до библейской – без преувеличения – высоты: «Він був святий. Він жив непогрішимо. / І не за гроші будував свій храм»:

Мій дід Михайло був храмостроїтель.
Возводив храми себто цілий вік.
Він був чернець, з дияволом воїтель,
печерник, боговгодний чоловік.
Він був самітник. Дуже був суворий.
Між Богом – чортом душу не двоїв.
І досі поминають у соборах:
храмостроїтель Михаїл[6].

Очень показательно вот это «душу не двоїв». Сразу же вспоминается Грыць из «Маруси Чурай», раздвоенная душа которого – одна из основных характеристик:

Грицько ж, він міряв не тією міркою.
В житті шукав дорогу не пряму.
Він народився під такою зіркою,
що щось в душі двоїлося йому.
Від того кидавсь берега до того.
Любив достаток і любив пісні.
Це як, скажімо, вірувати в бога
і продавати душу сатані[7].

Так, «от противного», двумя зеркальными оппозициями «песнопевица Маруся – сребролюбец Грыць», «сребролюбец Грыць – храмостроитель дед Михаил», Чурай оказывается почти что родственницей Костенок, по крайней мере – по духу.

Нравственный камертон Михаила (не архангела, но деда) и внутренний взгляд прабабушки (вспомним, что в заголовке – «привид прабаби», то есть намек на метафизику) – важнейшая часть наследства, оставленного внучке пращурами.