Как и в Высоком Поле, «русское» в деревне Тальново поставлено в условия жесткой зависимости от «советского». Так, для того чтобы выхлопотать себе жалкую пенсию, героиня рассказа Матрена вынуждена таскаться по различным советским учреждениям, а ведь «собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы» (215). Отметим, что и в «церковь на водосвятие» героине рассказа приходится ходить «за пять верст» (223). Остальные храмы, по-видимому, были разрушены или использовались для других (страшно подумать – каких) целей.
Еще одна несправедливость:
Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода (216).
Вдобавок ко всему этому, жена председателя колхоза («женщина городская, решительная» (219)) то и дело заставляла Матрену («к делу вашему теперь не присоединенную» (219)) и других деревенских женщин бесплатно работать на государство: «– И вилы свои бери! – наставляла председательша и уходила, шурша твердой юбкой» (219).
Неудивительно, что все «нутряное» в деревне Тальново находится в запустении и разоре. В первую очередь это касается дома Матрены – чудом сохранившегося «фрагмента» былой, лесной России: «Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка» (209). А ведь в былые времена дом радовал глаз «стругаными бревнами и веселым смолистым запахом» (209).
Но главная беда состоит даже не в том, что старая Россия загнивает снаружи. Гораздо более печально то, что «советское» (читай – лживое) проникло внутрь Матрениного дома. Здесь, рядом с «тусклым зеркалом» (210) и по соседству с «иконкой Николая Угодника», расположился «яркий рублевый плакат» (210), с которого «грубая красавица» «постоянно протягивала» «Белинского, Панферова и еще стопу каких-то книг» (212) – ироническая реминисценция из «Кому на Руси жить хорошо». В одной из финальных главок рассказа эта маленькая уступка лжи аукнется героям «Матрениного двора». Плакатная «советская» красавица еще отплатит Матрене за гостеприимство: «Нет Матрены. Убит родной человек… Разрисованная красно-желтая баба с книжного плаката радостно улыбалась» (240).
В чью пользу разрешается в «Матренином дворе» конфликт между «нутряной» и «советской» Россией? На первый взгляд, этот вопрос выглядит почти риторическим. В финале рассказа, напомним, два железных сцепленных паровоза вдребезги разносят деревянный Матренин двор и самодельные сани, которые прямо на переезде стали разваливаться потому, что «Фаддей для них лесу хорошего не дал» (239). Впрочем, еще в середине рассказа как бы скороговоркой сообщается о том, что «больше всего» Матрена боялась поезда: «– Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят – аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда!» (221, 222) (Нужно ли говорить, что поезд сбивает Матрену как раз на полпути к Черустям?)
Тем важнее, что во вступлении к своему рассказу Солженицын описывает, как «по ветке, что идет к Мурому и Казани», даже железные советские поезда, словно в память о разметанном дворе Матрены, «замедляли свой ход почти как бы до ощупи» (205).
А на последней странице рассказа, где «советское» в духовном облике Матрены начисто вытесняется «русским» (из перечня небогатого имущества героини, приводимого в финале «Матрениного двора», не случайно исключено упоминание о плакате с «красно-желтой бабой»), Солженицын объединяет «деревенское» с доселе враждебным ему «городским» во всеохватном образе «всей земли нашей»: