Винценгероде чуть с лошади не упал, даром что личный враг Бонапарта, нарочно внесенный императором французов в длинный список тех, кто воевал против него с начала времен.

– Генерал! Ваша настырность… ваша глупость… Клянусь, если бы не личные просьбы ее величества, я бы давно попросил вас покинуть отряд!

Держи карман! Так императрица-мать тебе и позволит! Святая женщина! Всегда умела находить для воспитанника такие места, где возможность отличиться, а с ней и повышение по службе становились неизбежны для того, кому не снесло голову. Кавказ, Молдавия, Пруссия, Польша…

– Берите людей, – Винценгероде с раздражением кивнул, – делайте, что хотите. Но чтобы сено было!

Солома!

Бенкендорф отделил полсотни казаков. Пересыпал их полутора десятками улан – послушные, регулярные войска, с ними спокойнее – и поскакал в сторону от основной партии, наперерез через поле, к лесу.

Четыре сряду деревни, встреченные по дороге, были пусты. Пятая тоже. Но вот вдалеке замаячили липы – верный признак усадьбы. А на взгорье, за стеной деревьев – дом. С первого взгляда генерал определил, что крыша не провалена. Пожара не было. И стекла целы. Холодный закат полыхал в них багрово-сизым заревом.

Через заброшенный парк ехали в сумерках. Спешились у крыльца. Снег на ступенях разметан. Мимо клумб к сараям ведут две протоптанные тропки. Живут.

Бенкендорф приказал ротмистру Волконскому оставаться с людьми за деревьями – вдруг из окон начнут стрелять. А сам поднялся к дверям.

– Выходите! Мы знаем, что в доме есть люди! – Он брякнул рукояткой сабли в створки.

Тишина.

– Не бойтесь! Мы не грабители!

Последнее утверждение было спорным.

– Да есть кто-нибудь?!

Ему почудилось, что с другой стороны двери что-то шуршит, едва слышно, с досадой на собственную неловкость.

– Отворяйте! Мать вашу… Свои!

Генерал отчаянно засадил носком сапога в дверь, но тут же отдернул ногу. Пальцы задеревенели, и удар отозвался в них тупой болью. Подожди, то-то еще будет, когда начнешь отогревать у печки!

– Своих теперь нет! – послышался из-за двери хриплый стариковский голос. – Говори по-русски! Только по-русски!

– Я и говорю по-русски! – озлился Бенкендорф. Он вспомнил, что в любом селении, через которое проходил, его заставляли сначала употребить крепкое словцо, а потом пускали в дом. Уж больно уланская форма походила на французскую. Вернее, на польскую во французском исполнении. А поляков здесь знали…

– Отвори, отец! Я не пшек![3] – Александр Христофорович присовокупил длинную тираду, тайный смысл которой, видимо, согрел душу старика.

В замке заворочался ключ, что-то брякнуло, и двери открылись в озаренную одинокой свечой пустоту.

– Гапка, шандал! – распорядился хозяин.

Пахнуло домом, сундуком, стоячим сенным воздухом. Откуда-то из глубины потянуло теплом и радостным ароматом древесного угля. В свете внесенного шандала генерал разглядел «инвалида» лет восьмидесяти, с плеч до пят покрытого войлочной попоной. В правой руке он держал ключ, в левой – пистолет.

И душа грешника не радуется так, когда святой Петр распахивает перед ней врата рая, как возрадовался генерал неописуемому счастью вступить в живое человечье логово.

– Что вам угодно? – без приязни осведомился старик. – У нас ничего нет. Мы просто люди.

– Да и мы не волки, – бросил Бенкендорф, переступая порог и стаскивая с рук перчатки. – Мы фуражиры. Ищем сено….

Он не договорил. Хозяин зашелся горьким, злорадным смехом.

– Фуражиры?! Какое нынче сено?

В душе Александр Христофорович должен был признать просьбу необычной, даже экстравагантной на старой Смоленской дороге.