Я встал.
– Гасси, старина, – сказал я, – оставь меня, ладно? Мне надо побыть одному. По-моему, у меня воспаление мозга или что-то в таком духе.
– Прости, дружище. Наверно, тебе вреден нью-йоркский климат. Когда ты думаешь вернуться в Англию?
Я снова покосился на телеграмму тети Агаты.
– Лет через десять, если повезет.
Гасси ушел, а я взял со стола и перечитал телеграмму. В ней было написано: «Что происходит? Мне приехать?»
Несколько минут я сосал кончик карандаша и наконец сочинил ответ. Это была нелегкая работа, но я справился.
«Нет, – написал я, – сидите дома. Прием в мюзик-холлы окончен».
Каникулы Уилтона
Когда Джек Уилтон появился в Марис-бей, никому из нас и в голову не пришло, что этого человека терзает тайное горе. Такая мысль была попросту абсурдной – или казалась бы абсурдной, не исходи эти сведения от него самого. Со стороны Уилтон выглядел исключительно довольным жизнью и собой. Он был из тех людей, кого мы в мыслях непроизвольно называем «сильными». Пышущий здоровьем, уверенный в себе и в то же время отзывчивый – с первого взгляда понятно, что он-то и способен посочувствовать вашим невзгодам. Сила и вместе с тем доброта: такой может поддержать в трудную минуту.
Собственно, именно желание обрести в нем поддержку и привело к тому, что Спенсеру Клею стала известна история Джека Уилтона, а когда что-нибудь становилось известно Спенсеру Клею, несколько часов спустя об этом узнавал весь Марис-бей. У Спенсера был, что называется, язык без костей, и он просто органически не мог удержать в секрете ни одну свежую новость.
Итак, не прошло и двух часов, а все уже знали, что нашего нового знакомца гложет незримая тоска. А что он при этом сохраняет внешне жизнерадостный вид – так это настоящий подвиг.
Клей, известный любитель пожаловаться на жизнь, обрадовался возможности излить свои печали и приступил к Уилтону с длинной повестью о каком-то из своих многочисленных злоключений. Не помню уже, о каком именно – у него их всегда в запасе не меньше дюжины, да и несущественно это. Главное – выслушав его терпеливо и очень вежливо, Уилтон в ответ рассказал такое, что Клей прикусил язык. Даже он не посмеет скулить о том, как промахнулся клюшкой по мячу и как его обсмеяли во время игры в бридж, или какое у него там на сегодняшний день главное огорчение, когда у другого человека вся жизнь рухнула.
– Он меня просил никому больше не рассказывать, – повторял Клей каждому встречному, – но тебе-то можно! Он не хочет, чтобы об этом знали, а со мной поделился, потому что, говорит, есть во мне что-то, внушающее доверие. Какая-то внутренняя сила, так он сказал. По нему ни за что не угадаете, а ведь жизнь у него разбита. Ну буквально вдребезги, понимаете ли. Он мне все рассказал, да так просто, искренне, что прямо сердце надрывается. Понимаете, несколько лет назад он обручился, и вот в день свадьбы – в самый что ни на есть день свадьбы, утром – невеста тяжело заболела и…
– И умерла?
– И умерла. У него на руках. Вот так прямо у него на руках и умерла, дружище.
– Ужас какой!
– Не то слово. Он так и не справился со своим горем. Надеюсь, это останется между нами, старина?
И Спенсер мчался дальше в поисках новых слушателей.
Все ужасно жалели Уилтона. Такой славный малый, да еще спортсмен, и такой молодой – невыносимо думать, что за его смехом скрывается боль чудовищной потери. А он казался таким веселым! И лишь в редкие минуты откровенности, в доверительном разговоре, когда человек раскрывает перед собеседником всю душу, Уилтон позволял себе намекнуть, что в его жизни не все гладко. Например, однажды под вечер Эллертон, который вечно в кого-нибудь влюбляется, загнал его в угол и завел речь о своей очередной сердечной драме, но тут лицо Уилтона исказила такая боль, что наш страдалец мгновенно заткнулся. По словам Эллертона, его, словно пуля, сразила мысль о собственной бестактности. Практически без перехода он повернул разговор от любовных материй к обсуждению наилучшего способа выбить мяч из бункера на седьмой лунке – поистине, чудо дипломатии.