Мороморо скакал близ ямы, приплясывая, как площадный паяц, и хлопая себе в такт в ладоши.

На островке посередине бассейна уже никого не было. Жидкость в яме стала пахучей, мутной; бесформенные розоватые сгустки, лопающиеся на поверхности пузыри, что-то тёмное в глубине, и жуткое, и острый летучий дым, от которого слезились глаза. Я с трудом сдерживал тошноту.

– Думаешь, они умерли? – Мороморо сел со мной рядом. – Они живут теперь в обличие ящериц у подножия дерева Монту. Эта смерть сделала их бессмертными. И счастливыми, ибо в бессмертье счастье. Так-то, Лунин. Каждый ищет своё счастье по-своему. Один – в смерти, другой в любви, и все они по-своему правы. Одного я не понимаю, Лунин. – Мороморо сделал вид, что задумался. – Люди-ящерицы не ставят себе конкретной цели. Убить какого-то такого-то и тогда-то. Им всё равно, кого убивать. Тебя, меня, всё равно. По заказу они не работают, если только им не прикажет их божество. И здесь они обычно не появляются. Тем более, сразу такой компанией. Одиночки мне попадались, да. Это у них называется «священный путь ласертильи» или что-то подобное. Они уходят и не имеют права вернуться в общину-стаю. – Мороморо наморщил лоб. – Загадки, Лунин, вокруг тебя сплошные загадки, и причина их, похоже, в тебе. Кому-то, не знаю пока кому, очень хочется тебя, мёртвого, уморить, настолько очень, что этот кто-то не побрезговал побрататься даже с этими бесполыми душегубами. Рыбы-фау, кстати, тоже хорошо вписываются в этот детективный сюжет а-ля Эркюль Пуаро. Уравнение со многими неизвестными. Или неизвестный у нас один? А, Лунин? – Мороморо заглянул мне в глаза, и я увидел в его зрачках пляшущие искорки смеха, словно ответ для него был ясен уже заранее, оставалось только одно – признание самого обвиняемого, то есть меня.

– Не знаю, – ответил я.

– Он не знает!.. – Мороморо вскочил; голос его налился неподкупной судейской строгостью. – Незнание не является смягчающим вину обстоятельством. Во всяком случае, в пределах моего острова. И если вина твоя, Лунин, будет доказана, я, облачённый правом карать и миловать, сделаю всё возможное, чтобы справедливость восторжествовала. – И снова весёлые искры в его глазах. – Кстати, Лунин, а почему бы тебе не завести адвоката? Делия, – обратился он к молчаливо стоявшей женщине, за всё время его затяжного приступа красноречия так и не проронившей ни слова, – по-моему, эта роль как раз для тебя.

Та плавно повернулась ко мне, приблизилась и, нагнув голову, слизнула с моей щеки последнюю каплю боли, как слизывают с цветка росу. Язык её был прохладным, и в этом влажном касании было что-то странно знакомое, что-то из моих недавних снов наяву, в которые я до сих пор не верил.

Я встал на ноги, смущаясь и не зная, что ей ответить. Теперь, когда я увидел её лицо, я узнал в ней своего ночного поводыря, привёдшего меня в тот безумный факельный круг, где она сыграла у себя на ладони маленькую смерть человека.

Сегодня она была не такая, не та, что ночью. В лёгкой, выпущенной наверх рубашке, в белых шортах, почти девчонка, на вид ей было лет пятнадцать-шестнадцать, и даже выбритая наголо голова придавала ей что-то царственное, божественное, египетское, и груди, угадывающиеся под рубашкой, были самые обыкновенные, юные, а не те, ночные, летящие, наполненные волшебной силой.

– Вот и договорились. – Мороморо потирал руки. – Я буду тебя казнить, а она – миловать. Теперь ты её должник вдвойне. Это она спасла тебе жизнь, когда пожаловали незваные гости, и зрячим ты остался благодаря ей. Делия, доченька, звёздочка моя незакатная, ангелица моя… – Он взял её осторожно за плечи, приподнял и колючей щекой потёрся о её бритый затылок. Отпустил и посмотрел на меня: – Что-то мы давно не нюхали пороха, даже скучно. – Он просунул руку в прореху своего балахона и лениво поковырял под мышкой. – Городишко, что ли, какой спалить? Ну так ведь никто не оценит – Марс же! Здесь пали́ не пали́, никто и вёдрышка не плеснёт в огонь. Разве что с керосином. Ладно, не будем о грустном. С таким подарком, как наш драгоценный гость, пороха мы ещё нанюхаемся. А теперь – вперёд! Времени остаётся мало. Жизнь коротка, искусство вечно! Искусство смерти особенно. Клянусь ухом Ван Гога!