Нинели вдруг показалось, что вокруг Паши ходит волнами светлое сияние, в котором теряются ее черты. Нинель сморгнула и поняла, что на самом-то деле ничего особенного, просто на фоне окошка, на фоне заснеженных пейзажей Пашин профиль кажется темнее, чем есть на самом деле, а мелькание за окном размывает ее черты.

Нинель решилась потревожить Пашино одиночество только тогда, когда они приехали в Ключики и остановились перед домом под старой пихтой. Она робко коснулась Пашиного локтя и тихо пролепетала:

– Паша. Пашенька, уже приехали.

– Да, – сказала незнакомым голосом очнувшаяся Прасковья.

– Пашенька, пойдем, – жалобно прогудела Нинель. – Давай я Олежку отнесу. У тебя руки-то небось затекли.

– Я сама, – отозвалась Паша тем же незнакомым голосом, – я все сама… сделаю. Спасибо, Нинель. Прощай.

– Пашка! – испугалась неведомо чего Нинель. – Пашка, я с тобой останусь! Ты. Ты знаешь что? Ты задурила. Вот! И тебе отдохнуть надо.

– Нинель, все хорошо. Чего ты всполошилась? Все хорошо и лучше не бывает. Белый день, весна скоро. Пихта вон уже не скрипит, как на морозе, – сок пошел. Я сейчас печку растоплю. Все хорошо, Нинель.

– Пашка, точно? – с подозрением спросила Нинель.

– Все хорошо, Нинель, – повторила Паша, улыбнулась бледной лунной улыбкой и пошла в дом. – Все хорошо, Нинель. Спасибо тебе.

– Пашка, ты не бери в голову. Мужики все такие. Ему хвост за что-то накрутили, вот и взбеленился, взбрыкнул, оторвался. Это у него как временное помешательство. Но вот увидишь: он уже сегодня в себя придет и явится налаживать отношения.

– Я знаю, Нинель. Ты езжай. Привет там всем, – торопила Прасковья. – Езжай и о плохом не думай. Со мной все будет хорошо. Как надо.

Нинель с Теркешем отбыли, а Паша вошла в дом, растопила печь. В полутьме, не откидывая занавесок, зажгла керосиновую лампу и стала ждать, когда хоть немного прогреется комната, чтобы переодеть и накормить извертевшегося Олежку. Затем она снова завернула ребенка в теплое одеяло и уложила в корзину, где хранился его немудреный гардероб, подсунула ему под бочок бутылочку со сцеженным молоком, метрику, погремушки и любимого обсосанного резинового попугая с пищалкой. Потом оделась, взяла корзину с задремавшим Олежкой, вышла за калитку и по пустой в этот сумеречный час улице направилась к церкви.

Служба уже закончилась, и в церкви никого не было, немногочисленные прихожане разошлись, оставив после себя несколько зажженных свечей перед почитаемой в Ключиках иконой Божьей Матери, которая имела название «Благодатное небо». Паша тоже любила эту икону. Она поставила на единственную скамью корзину с Олежкой, зажгла заранее припасенную свечку и постояла, глядя на Богоматерь, изображенную в полный рост.

Богоматерь в ниспадающем красном плаще поверх темно-синего расшитого платья, коронованная и с коронованным младенцем на руках, нечеловечески спокойная в своем торжестве, окружена была золотым сиянием. Сияние разлеталось ровными, нарядными золотыми пламенными языками в пределах огненно-красного овала, в который заключена была фигура Богоматери. За пределами пылающего овала, обведенного золотой границей, лежала златозвездная синь, глубокая и манящая.

Паша приложилась к иконе, осенила себя крестным знамением и бросилась из церкви почти бегом, не позволяя себе даже бросить взгляд на сына, который, просыпаясь, начинал кряхтеть в своей корзинке. Вбежав в дом, она схватила плотно закрытый жестяной бидон с керосином, стоявший в сенях, и, сорвав крышку, начала расплескивать керосин по дому. Остатки вылила прямо на себя. Потом безоглядно, не делая остановки в преступной своей работе, она смахнула со стола горевшую керосиновую лампу. Желтоватый искристый вихрь в один момент охватил Пашу, сразу же спалив одежду и волосы. Пламя побежало по дому и вскоре стало вырываться из окон мятущимися языками, красно-золотыми на фоне темной, почти черной, златозвездной синевы.