– Ну так иди, зарежь курицу!
– Не, я не любитель такого дела!
– А чего любитель? Шестех детей настрогал…
– То нечайно! – ястребок выбил, наконец, искры из своей «катюши»[2].
Окутанный дымком первой затяжки, он отправился дальше, напомнив Серафиме, что торжественную встречу фронтовика откладывать «политически неправильно».
Вышел Иван. На гимнастерке – ни складочки. Подворотничок показывал белоснежный краешек. Закатное солнце сияло в пуговицах и медалях.
– Ты шо, на парад? – спросила бабка. – Не ходил бы к ним.
– К кому?
– А то я не знаю. И эти… с груди… сними: блестят! Сдалека видно!
– Да что вы все «сними, сними»! Тут снайперов нет!
Серафима вздохнула, посмотрела вслед. Пожаловалась курице, которую уже прижимала к груди, что молодежь распустилась.
26
Рослые мальвы с тяжелыми темно-бордовыми цветами прикрывали окна бревенчатой, давно не беленной хаты-пятистенки. На коньке крыши покачивался наклонившийся флюгер-петух. Иван отдал ему честь. Удивился побитой дождями побелке. Очевидно, привык видеть хату в ином виде. На скрип калитки никто не вышел, но занавеска в окне дернулась.
Иван, громко обив ноги, откашлялся и хотел было взяться за щеколду, как дверь открылась. На пороге стоял гончар Семеренков.
– Ой, Иван! Надо же! Какой стал… С приездом! Три года, а? Ой, боже…
Семеренков ответил на дружеское объятие, но пальцы его были врастопырку, как будто он не смел панибратствовать с этим новым Иваном, офицером. При этом он полегоньку выталкивал гостя с крыльца на улицу. Если бы Иван присмотрелся, то в окне, над занавеской, заметил бы девичье лицо и глаза, полные радости и, одновременно, испуга.
– Подрос, ты смотри, подрос! Ишь ты, и на фронте растут…
– Кто живой, тот растет, – ответил Иван. – Идемте в хату, Денис Панкратович!
– И, гляди, ранили, – гончар смотрел на ленточки поверх наград. – Два раза тяжело, – вздохнул он. – Ты ж совсем хлопчиком пошел, от беда!
– За три года это нормально. Пойдемте!
– И все три года на фронте? – Семеренков спустился на ступеньку и тем самым заставил лейтенанта отступить.
– Если б все три, не стоял бы здесь. Ускоренные лейтенантские, госпиталя, в штабе на поправке. Идемте!
– Да, дела! Кто б мог сказать, а? На каникулы приезжал, школьник…
– Да обо всем наговоримся! Что мы тут стоим, Денис Панкратович?
Обхватив Семеренкова за плечи, лейтенант попытался ввести его в сени. Гончар как будто упирался:
– Такое дело, Ваня… На гончарню бежим, заступать на вторую смену.
– Ну, со Станиславой Казимировной поздороваюсь. С Ниной… С Тосей!
– Такое дело, – помялся Семеренков. – Три года… Немцы… Тут такое…
Лицо Ивана изменилось. Он ждал продолжения.
– Станислава Казимировна умерла… Нина уехала…
Иван, качая головой, издал стон сочувствия и горя. Но тут же спросил:
– А… Тося?
– Тося тоже… на вторую смену.
Лейтенант выдохнул воздух, лицо разгладилось. Он обхватил хозяина за плечи и заставил гончара попятиться в сени и дальше. Глаза в окне исчезли.
Первая половина пятистенки была для деревенской хаты просторна, полки заполняли глечики, барильца, куманцы разной формы и раскраски, глиняное зверье с глазастыми, очеловеченными ликами. Посреди стоял стол, накрытый расшитой скатертью. И стулья, не лавки: гончар когда-то привез мебель из города. На одном из стульев сидела кошка. Глазастая, но настоящая.
Двустворчатая дверь во вторую половину была закрыта. Занавеска-фартушинка над дверью еще колебалась. Над фартушинкой была полка. На ней стоял глечик. Не уширенный, как было принято, не практичный сосуд, а глечик-кувшин, без ручки, сужающийся вверху. Тонкий, напоминающий обводами девичью фигуру. С легким орнаментом, подобным воротнику.