Дверь хлопнула, и мистер Уидмер совсем сник. Никто ничего не видел; не иначе как это было наваждение, ведь он слишком долго примерял на себя чужую жизнь.

Улицы были еще пусты, но городок мало-помалу стряхивал сон. Багровый шар солнца занимался прямо над часами на башне суда. Мир укрылся прохладным покровом росы. Роса тронула все травинки, все кирпичи мостовой, каплями падала с вязов и кленов, с оголенных яблонь.

Мистер Уидмер медленно и осторожно перешел безлюдную улицу и остановился на тротуаре. Перед ним раскинулась лужайка мисс Бидвелл, словно необъятное зеленое море выпавшей за ночь росы. И опять у мистера Уидмера тревожно застучало сердце. Потому что среди росы отчетливо виднелись бесчисленные следы – вокруг дома, под окнами, возле кустов, у дверей. Следы на искрящейся траве, следы, которые таяли по мере того, как всходило солнце.

День тянулся медленно. У себя в лавке мистер Уидмер старался держаться поближе к окнам, но так ничего не заметил. На закате он присел под навесом и закурил.

Видно, старик ушел и больше не появится. Она не откликнулась. Я ее знаю – гордая старуха. Говорят, чем дряхлей, тем больше гордыни. Не иначе как он опять уехал на поезде. Ну почему я не спросил, как его зовут? Почему вместе с ним не постучался в дверь?

Но факт оставался фактом: не спросил, не постучался – потому и чувствовал себя виновником трагедии, которая уже не укладывалась у него в голове.

Нет, он больше не вернется. И так промучился ночь напролет у нее под окнами. Ушел, похоже, перед самым рассветом. Следы-то совсем свежие.

Восемь часов. Половина девятого. Никаких перемен. Девять. Половина десятого. Никаких перемен. Мистер Уидмер допоздна не закрывал магазин, хотя покупателей не было.

После одиннадцати он присел к окну своей квартирки на втором этаже – не то чтобы специально шпионил, но и не ложился спать.

В половине двенадцатого, когда негромко пробили часы, все тот же незнакомец прошел по улице и остановился у дома мисс Бидвелл.

«Ясное дело! – воскликнул про себя мистер Уидмер. – Боится, как бы его не увидели. Днем небось отсыпался, отсиживался в укромном месте. Что люди-то подумают? Надо же, так и кружит возле ее дома».

Мистер Уидмер прислушался.

И опять услышал все тот же голос. Как стрекот запоздалого сверчка, как последний шелест последнего дубового листа. У парадного крыльца, у черного хода, под окнами. О, завтра, когда взойдет солнце, на лужайке будет миллион неспешных следов.

А она-то слышит?

«Энн, Энн, прошу тебя, Энн!» Кажется, именно это он и твердил? «Энн, ты меня слышишь, Энн?» Разве не так молит припозднившийся гуляка?

Тут мистера Уидмера словно подбросило.

* * *

А вдруг она ничего не слышала? Кто поручится, что она не оглохла? Семьдесят лет жизни – достаточный срок, чтобы уши затянуло паутиной; кое у кого серая вата времени постепенно поглощает все звуки, обрекая человека на ватно-шерстяную тишину. Долгих тридцать лет с ней никто не разговаривал, а прохожие открывали рты только для того, чтобы поздороваться. Что, если она оглохла и лежит, всеми забытая, в холодной постели, как маленькая девочка, заигравшаяся в долгую игру, даже не подозревая, что кто-то стучится в дребезжащие окна, кличет ее из-за облупившейся двери, ступает по мягкой траве вокруг запертого дома? Возможно, это немощь, а не гордыня помешала ей ответить!

Мистер Уидмер пробрался в гостиную и потихоньку снял телефонную трубку, а сам краем глаза следил за дверью в спальню – не хотел будить жену. Услышав голос телефонистки, он попросил:

– Хелен? Соедините меня с номером семьсот двадцать девять.