Я удивленно фыркнул. При том равнодушии, с каким он выбирал слова, мы б могли обсуждать что-нибудь обыденное – погоду, время, цены на хлеб.

– Конечно, как тебе известно, это самое недавнее в длинном цикле моих полотен, – добавил он. – Но, забросив попытки поймать ее профиль, я действительно чувствую, что наткнулся на что-то значительное.

– Просто тем, что заставил ее обернуться? – спросил я. – Это и есть твой великий прорыв?

– Нет, гораздо больше того, – ответил он, и в голос его вкралась обида. – Сопротивление у нее во взгляде. То, как она скрывает себя, в то же время приглашая нас понаблюдать за ее самым сокровенным мгновением.

– Но это же просто голая девчонка на кушетке, – сказал я, сознавая, до чего критически это звучит, и стараясь не идти на поводу у своего недовольства. – Едва ли это оригинальная затея. Разве художники не занимались подобным уже много веков?

– Да, конечно, – ответил он, но его уверенность теперь немного поугасла. – Но я стараюсь привнести сюда что-то новое. Художники ищут красоту, а где еще нам ее найти, как не в женской фигуре – самом прекрасном из Божьих творений?

– Правда? – спросил я. – Прекраснее восхода? Или океана? Или неба, усыпанного звездами?

– Да, гораздо прекраснее! – воскликнул он, вновь исполняясь восторга, и воздел руки. – Когда б я ни оказывался наедине с девушкой, когда б ни занимался с ней любовью, я ловлю себя на том, что ею поглощен так, как меня никогда не поглощала природа. Тебе наверняка так же бывало?

Я уставился на него, не очень понимая, что ответить. Он допускал, что я, как и он, опытен в делах телесных?

– Конечно, – неуверенно ответил я. – Но в искусстве гораздо больше, чем…

– И всякий художник вносит в ню что-то новое, – продолжал он. – Как если б тебе выпало писать, не знаю, о Великой войне, ты бы постарался отыскать свежую перспективу, новый угол зрения на нее. Вот чего я и пытаюсь достичь этим портретом. Помнишь, как-то раз я тебе говорил, что хочу писать привычное непривычно? До такого я пока не дошел, конечно. Путь долог – и нужно многому научиться. Но я приближаюсь, ты не считаешь?

Я ничего не сказал, а лишь вновь скатал картину и обвязал холст бечевкой, а потом отдал ему.

– Ты это кому-нибудь еще показывал? – спросил я, и он покачал головой. Прежде чем заговорить снова, я сделал долгий глоток пива. – Оскар, – произнес я, – я твой друг. Надеюсь, тебе это известно. И ты мне очень небезразличен. Поэтому то, что я сейчас тебе скажу, я говорю из чувства товарищества и верности.

От откинулся на спинку и нахмурился.

– Ладно, – произнес он. – Говори.

– Убежден, что картина эта и топорна, и пошла, – сказал я. – Знаю, что ты считаешь, будто в ней есть красота, стиль, изящество и оригинальность, но опасаюсь, что она неудачна. Ты к ней слишком близок, чтобы распознать присущую ей по сути вульгарность. Руки, которые ты упоминал, нарисованы хорошо, это да, но их действие граничит с порнографией. Неужели ты этого не видишь? Ты как будто нарисовал это, чтобы пощекотать нервы зрителю – или, что еще хуже, самому себе.

– Нет! – воскликнул он с обидой. – Как ты мог такое подумать?

– Твоя модель словно бы занята не своими желаниями, а тем, чтобы ее желали мы, отчего картина становится обманкой. Такое пятнадцатилетний мальчишка станет прятать у себя под замком, но в галерее ее никогда не выставят. Я говорю это не для того, чтобы тебя ранить, дружище, а чтобы помочь. Я верю, что, покажи ты ее кому-нибудь другому, над тобою бы стали потешаться. Быть может, даже хуже. И тебе известно, что у рейха короткий разговор с порнографией.