Сказывают, было тогда Васятке лет семь от роду, когда он матери лишился, и урядник карсуковский, Мирон Гордеев, собрался было уже куда пристроить сироту, в богатый дом может, чтоб хоть при кухне чем помогал, всё сытый да в тепле, чем в пустой избе одному. Горошка в слёзы, на колени перед урядником бухнулся, дескать, сжалься, дяденька, не гони с родного дома! Ну, тот хоть и строгий был, а всё ж не вовсе бессердешный, говорит мальчонке:
– Ну, побудь ещё до сороковин по матери, ладно ужо. Но опосля, коли кто из сродников не объявится, стану пристройством твоим заниматься, – урядник был человеком суровым, даже немного грубоватым, но и он дрогнул, глядя в полные горя детские глазёнки, – Пойми ты, неможно одному-то дитёнку в избе, пропадёшь ведь, на моей совести будет это.
Горошка кивнул, что сказать мальчонке, когда стоит он перед огромным дядькой в мундире! Лето тогда уже на убыль шло, да и холодным оно выдалось, почти ничего на огороде и не выросло, да и какого тут урожая ждать, когда матушка Горошкина с весны как занемогла, так и не оправилась, какой уж тут огород.
Ходил мальчишка по заросшему травою огороду, только макушка и виднеется, чего-то там копается, в ведро складывает. Соседи сердобольные кто чего собрал – помогали, а как же. Да только к себе Горошку не звали. А всё потому, что не за малый рост его блаженным-то прозвали, кто говорил, что падучая у мальчишки, кто ещё какую-то хворь неведомую приплетал.
Сороковины-то уж вот они, думал Васятка, сидя у старой печки в покосившейся избе, что ему делать? Страшно дом родной покидать, да в услужение идти, ведь замордуют его, не шибко он расторопный для такой работы. Слёзы сами по щекам катились, и никто не видел, как переговаривается с кем-то Васятка, словно не один он на старой лежанке сидит.
Пасмурным августовским утром урядник Гордеев скрепя сердце собирался пойти к сироте, сороковины третьёго дня как уж прошли, пора… По этой самой причине он с самого утра пребывал в скверном расположении духа, кряхтел и тяжело вздыхал, всячески оттягивая выход из дому. Когда уж совсем затянулись эти сборы, подошёл он к своей жене Аграфене Порфирьевне:
– Что же, матушка… присоветуй хоть ты, чего мне с парнишком Гороховым-то делать? Уж душа вся меня изболелась, как жаль сироту!
– Так а что с има сделаешь, коли никого в родне не осталось, – пожала плечами Аграфена, – Нешто тебе отказали, когда ты к Спиридоновым про него с прошением ходил, чтоб при кухне его взяли служить?
– Да не отказали, – вздохнул Мирон Епифанович и тяжело опустился на стул, – Да куда его в прислугу-то, глянь на него – в чём душа держится? Не сдюжит ведь, помрёт там… как потом перед Богом за судьбу его отвечать, грех такой на душу взявши! Грунюшка, может к себе его возьмём? Пусть хоть посильно тебе по дому помогает…
– Ты, Мирон, никак позабыл, что у нас своих пятеро, трое малы ещё вовсе, а то мне с ними забот мало? Да и ладно бы здоров был, а то ведь… А ну как и наши от сироты этого прихватят какую хворь? Нет уж, ты будь добрый, нас от такого охрани! И вообще, бабы говорят у колодца, что мальчишка этот… бесами он одержимый, видать в роду нагрешил у него кто-то! А ты – в дом его?!
– Да что ты бабьи толки слушаешь, какие бесы! Дитёнок сиротой остался, да и откуда здоровым тут быть, когда всё детство впроголодь!
– Ты, Мирон Епифанович, как знаешь, если ты чужих детей вперёд своих жалеешь! – сердито бросила Аграфена и принялась за горшки у печи.
Что ж тут поделаешь, вздохнул Мирон Епифанович, надел поддёвку* старую, чтоб мундиром мальчонку не смущать, взял из буфета мятный пряник, чтобы слёзы сиротские утешить, и отправился к старому дому Гороховых, сказать парнишке, чтоб назавтра собирался – поедут с утра к Каллистрату Спиридонову, который держал две артели промысловые в здешних местах. Дом у него большой, прислуги много, так уж поди при кухне и для сироты местечко найдётся.