Не забыты в романе и медицинские воспоминания автора. Так, изучая в первый же день приезда топографию Пятигорска, Печорин фиксирует в журнале такую подробность: «На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками, приехавшими лечиться от золотухи».

В реальности в пору активного лечения от золотухи (летом 1820-го) гувернера у Мишеля еще не было. К Эоловой Арфе с мсье Капэ он будет подниматься пятью годами позже (ежедневно, и утром, до наступления жары, и к вечеру, после ее отступления). От золотухи тогда, в 1825-м, уже и следов не осталось, но доктор Левис, ощупывая ноги бабушкиного баловня, печалился: квелые. К осени и это прошло – теперь Мишель несся в гору так быстро, словно обут был не в красные кавказские сапожки, а в волшебные скороходы.

Кроме лечебной долгим тем летом была у бабки поэта и еще одна забота, для дальнейшей их с Мишей совместной жизни устроительная: уговорить сестрицу Екатерину отпустить в Россию старшую свою дочку, Марию Акимовну, насовсем отпустить, на житье, с детьми и мужем – отставным штабс-капитаном Павлом Петровичем Шан-Гиреем. В Тарханах места всем хватит, а там, глядишь, и свое гнездовье совьют. Она уж и деревеньку для племянницы в трех верстах от своего имения присмотрела. Дороговато владельцы просят, но покупателей что-то не видать, авось, сбавят. Сначала к здравому смыслу сестры взывала, а приметив, как Мишель с Машиными малышами, шестилетним Акимом и крохотной Катенькой, возится, просить-умолять стала. Екатерина Алексеевна, всплакнув, согласилась.

Аким Шан-Гирей вспоминает:

«Покойная мать моя была родная и любимая племянница Елизаветы Алексеевны, которая и уговорила ее переехать с Кавказа, где мы жили, в Пензенскую губернию и помогла купить имение в трех верстах от своего, а меня, из дружбы к ней, взяла к себе на воспитание вместе с Мишелем, как мы все звали Михаила Юрьевича. Таким образом, все мы вместе приехали осенью 1825 года из Пятигорска в Тарханы, и с этого времени мне живо помнится смуглый, с черными блестящими глазками Мишель, в зеленой курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, черных как смоль. Учителями были M-r Capet, высокий и худощавый француз с горбатым носом, всегдашний наш спутник, и бежавший из Турции в Россию грек; но греческий язык оказался Мишелю не по вкусу… Помнится мне еще, как бы сквозь сон, лицо доброй старушки немки, Кристины Осиповны, и домашний доктор Левис, по приказанию которого нас кормили весной по утрам черным хлебом с маслом, посыпанным крессом, и не давали мяса, хотя Мишель, как мне всегда казалось, был совсем здоров, и в пятнадцать лет, которые провели мы вместе, я не помню его серьезно больным ни разу».

К воспоминаниям Шан-Гирея биографы Лермонтова относятся по-разному. Одни считают его мемуары стопроцентно достоверными, другие утверждают, что многие ситуации Аким Павлович описывает с чужих слов. На мой же взгляд, и первые, и вторые равно правы и равно не правы. Возьмем для наглядности такую подробность. В 1825 году на Водах Шан-Гирей наверняка виделся со старшим братцем ежедневно, поскольку в Пятигорске Столыпины—Хастатовы—Шан-Гиреи долго жили практически одним домом. Вместе проделали они и путешествие от Пятигорска (тогда еще Горячеводска) до Тархан. И тем не менее долгое это лето выпало из его памяти. Впечатление такое, что тарханский образ кузена написан Акимом Павловичем с оглядкой не на живого Мишеля, а на портрет Лермонтова, написанный зимой 1822 года. Одиннадцатилетний кузен в шан-гиреевских мемуарах то плачет как дитя, когда его любимец садовник Василий возвращается из кулачной схватки с деревенскими парнями с рассеченной губой, то лепит, все еще лепит, из крашеного воска потешные композиции, украшенные стеклярусом и разноцветной фольгой. Между тем сам Лермонтов, вспоминая лето двадцать пятого, видит себя отнюдь не ребенком: