Иногда, просыпаясь ночью, она будила Гаврилу и испуганно спрашивала, не пропустил ли он призыв, не профукал ли с ней службу, в ужасе представляя, что ее бешеного авиатора расстреляют за это. А подполковник лишь хохотал в ответ на девичьи фантазии, приводя в ярость своим басом Слоновую Катю, которая в те времена еще припоминала своего солдата и что он ранее с ней делал в особые дни, о приходе которых знал лишь сам.

– Это дело нужно только, чтобы детей иметь! – наставлял он свою жену. – И тело твое голое – есть срам! Оголяться можно только в бане, а врач пусть под исподнее лезет со своей слуховой трубкой!

Она верила мужу, а оттого со временем сама позабыла, как выглядит ее тело в естестве. А потом, когда даже после особых дней мужнино семя не давало в ней всходов, Катя вовсе охладела к редким посадкам, а потом война и похоронная…

Почему-то ее нестерпимо раздражал подполковничий смех…

А совсем скоро Гаврила Бешеный умер. И надо же так случиться, умер не у нее, не в Юлькиной коммунальной комнате, а где-то в другом, чужом месте.

Об этом событии ей рассказал товарищ Гаврилы. Он же сухо сообщил и о похоронном месте.

Она стояла каменная возле телефона и лишь одно выдавить сумела:

– От чего?

– От ран военных, – коротко сообщил товарищ. – Пластина двинулась…

– А сейчас где он? Его тело?

– Как где? В семье!.. С женой и детьми!

А потом похороны на крохотном кладбище в Дедовске. Стоял такой холод, что нежный пушок над Юлькиной губой превратился в ледяные усы, а ноги через пять минут на морозе стали словно чужие. Да они бы и без холода были чужими. Еле держали ее, когда пришлось волочиться в хвосте похоронной процессии. Даже музыканты не играли от холодрыги, боясь губами приморозиться к мундштукам своих латунных дудок. Лишь толстый дядька в шапке-ушанке монотонно бухал в барабан, разбавляя потустороннюю тишину траурным боем, да разномастная обувь скрипела по снегу, стараясь двигаться в ритм.

Все было в этой процессии. И алые подушечки с наградами, и траурные речи, и троекратный ружейный салют. И только та, которую он любил последней, та, в которой любви остался нерасплесканный океан, так и не смогла приблизиться к гробу. Не удалось ей погладить потускневшие волосы Бешеного – кто-то недобро отталкивал ее в сторону, наступал на ноги, а она смотрела с каким-то мертвым удивлением на маленькую женщину в черном платке, долго ласкавшую в последний раз белое, студеное лицо Гаврилы, глядела на четверых детей, которым было холодно и скучно, и сама мечтала в Гаврилин гроб улечься, по старому египетскому обычаю…

«Откуда дети, откуда жена?» – коротко пронеслось у нее в голове.

А потом, когда покойного накрывали крышкой, ей показалось, что Бешеный открыл глаз и просиял его искусственной голубизной Юльке…

– Это Жан ему глаз подарил! – сообщила она кому-то. – Боевой товарищ…

Ей сунули под нос нашатыря, от запаха которого она закашлялась, а потом заплакала совсем по-детски…

Наскоро вогнали несколько гвоздей в крышку гроба и принялись опускать ящик в землю. Пришлось класть неглубоко, так как сорокаградусный мороз победил землекопов, сделав почву гранитной. Зато закопать получилось быстро.

Когда она одиноко плелась к выходу, откуда-то донеслось шепотливое:

– Для пигалицы этой у своей жены розы стащил. Ее за это с оранжереи вэдээнховской поперли! Чуть из партии не выгнали!

Вот такая была первая Юлькина любовь. Недолгая, с обманом и смертью…

2

Ангелине Лебеде показалось, что некая расплывчатая тень пронеслась на приличной скорости окрест домов, находящихся на противоположной стороне бульвара. Было глубоко за полночь, и старуха могла бы счесть, что ей это лишь почудилось, если бы она уже не сочла так накануне. В это же самое время, вчера, загадочное летящее существо на мгновения перекрыло свет, проливающийся из окон противу ее квартиры, и скрылось за крышей дома номер двадцать два.