Теперь, стоя на коленях, он потрясенно отфыркивался, пока службист застегивал насиженные штаны. С бороды капало, на лице проступило омерзение, победившее страх.
Человека, который вел с отцом Михаилом разъяснительную беседу, звали Брыкин.
В меру образованный, Брыкин наслаждался, подкапываясь под основы веры саботажника.
– Продолжим, – сказал он, уселся на край стола, задымил дешевой папиросой. – Почему тебе, поповскому отродью, не облагородить животную? Скотину, от которой ты народился? Божиньку вспомнил, когда до дела дошло? Замараться боишься, тварь?
Отец Михаил прыгнул на него и впился зубами в горло.
Животное начало, которое сам он всегда считал низким, но неизбежным, одомашненным и заслуживающим добродушного снисхождения, взорвалось; парадокс заключался в том, что этот взрыв адресовался тоже животному, темному началу, звериной стихии, куда так настойчиво толкали отца Михаила. Звериное выступило против звериного – возможно, претворяясь в ангельское, но только отец Михаил уже не следил за парадоксами, не гордился и не любовался собой отстраненным взглядом, не содержал в намерениях никакого геройства. Дальнейшая и очевидная судьба его сделалась до того нестерпимой, что вожжи сами вывалились из рук.
– Сюда, сюда, – Брыкин, распластанный на столе, хрипел и будто подсказывал отцу Михаилу, куда укусить, тогда как в действительности звал на помощь; он пытался подсунуть правую руку под нападавшего, чтобы дотянуться до кармана, где лежало бесполезное оружие. Отец Михаил лежал на нем плотно и затруднял движения.
Что-то подалось, и батюшка чуть отпрянул, вытягивая из шеи Брыкина неровный мясной лоскут. Кровь брызнула отцу Михаилу в глаза, но ему и не нужно было видеть. Не столько криком, сколько стуком Брыкин сумел-таки привлечь внимание охраны: дверь приотворилась, кто-то заглянул внутрь и сразу же распахнул ее настежь. Четыре руки вцепились отцу Михаилу в волосы, ворот и руки. Он мычал, выпучивал глаза и силился напоследок впиться поглубже.
– Курдюмову его, Курдюмову, – Брыкин уже умирал и ему было ужасно больно, однако характер его, закаленный на фронтах, не позволял расслабиться, позаботиться о себе и требовал прежде всего возмездия.
Отца Михаила оттащили, изо рта его выскользнула перекушенная артерия.
К Брыкину звали врачей; те, благо дело происходило в тюремной больнице, спешили на помощь, но безнадежно опаздывали.
Отца Михаила начали бить.
– Стойте, не кончите его! – закричал кто-то спохватившийся, когда расправа зашла далеко. – Командир велел гориллу! Пусть оклемается…
Ведро воды, всегда стоявшее наготове в следственном кабинете, пошло по рукам; отец Михаил застонал, мокрый до нитки. Его подхватили под руки, усадили на пол, силком повернули лицом к столу, откуда Брыкин, затихший, медленно сползал под действием собственного веса.
– Гляди, сволочь! Хорошо гляди!
Равнодушная мысль помолиться за новопреставленного – неизвестно, чьего – раба, промелькнула и затерялась в хаосе многих иных, отмеченных страхом, негодованием, стоичностью, злобой, упованием и раскаянием. Отец Михаил тщился уцепиться хотя бы за одну, и в этом деле ему мешала последняя, самая главная мысль о том, что лучше ему теперь обходиться вовсе без мыслей, разумнее будет лишиться разума, ослепнуть и оглохнуть.
– Товарищ Брыкин скончался, – глухо сказал врач и стянул с макушки колпак, похожий на раздавленную ватрушку.
В тот же миг до людей, столпившихся в кабинете, донеслись далекие ухающие звуки, срывавшиеся на короткий визг.
Высокий мужчина в пыльном шлеме и распахнутой шинели склонился над отцом Михаилом: