– Папочка, а это доктор? – интересуется безо всяких эмоций доченька, но я слышу в её голосе интерес.

– Да, Алёнка, это доктор, – отвечаю я ей. – Он нам будет помогать вылечиться и снова бегать и прыгать, ведь у тебя опять есть ножки.

– Это, конечно, невозможно, – вздыхает он. – Меня утащат к психиатру, если я даже выскажу эту идею, но ты очень похож на папины детские фотографии, Гриша Нефёдов.

– Ты понял, – киваю я.

– Это должно быть сказкой, – качает он головой. – Ты был же взрослым, но вдруг появляешься полвека спустя, мальчишкой, несмотря даже на то, что твоя Алёнка с тобой.

– Нужно проверить, как у неё с ногами, – комментирую я. – Что-то я сомневаюсь в наличии высшего медицинского образования у Смерти, несмотря даже на статус.

– Да… сказка… – хмыкает коллега, судя по всему, мой племянник.

– Но подожди, – останавливаю я его. – На Сашку же похоронка пришла?

Хотя я знаю, как это случилось – просто ошибка, бывало и такое. А брат, получается, выжил, назвал сына Гришей, обо мне узнавал. Хорошо, что он выжил. А тёзка мой начинает рассказывать мне, как жил мой брат, как живут они сейчас. Я иногда прерываю его, уточняя, но мне понятно – это мой племянник, Сашкин сын. Возможно, это и есть то самое везение, о котором говорила Смерть, кто знает.

– Я всё о тебе знаю, всё, что удалось выяснить, – говорит мне мой племянник. – Ты пока отдыхай, я схожу по делам.

– Распорядись, чтобы с Алёнкой не разлучали, – прошу я его. – Ну и предупреди об эмоциях.

– Мы не звери, – вздыхает он. – Лежи, отдыхай, я прикажу, чтобы тебе историю медицины принесли.

После чего Гришка уходит, а я лежу, успокаивая Алёнку, и думаю. Получается, здесь прошло полвека. За это время должно было прийти всеобщее счастье, раз мы победили, а раз говорим по-русски, то точно победили. Как так вышло, что люди вокруг озверели, и почему флаги царские? Мне это ещё предстоит узнать, но сейчас хорошо, что эмоций нет, потому что задумываться о том, смогу ли я жить в таком мире, мне совсем не хочется.

– Попробуй поспать, – советую я доченьке. Она кивает, закрывая глаза, я же привычно осматриваюсь, пытаясь угадать предназначение тех приборов, которых не знаю.

Долго поспать Алёнке, впрочем, не дают – приносят суп. Жидкий, прозрачный, содержащий всё то, что необходимо. Я киваю, садясь на кровати, а медсестра, на этот раз очень пожилая, ставит поднос на столик. Она внимательно смотрит на нас обоих, чему-то едва заметно очень по-доброму улыбаясь.

– Ну что же, деточки, сейчас поснедаем, – очень знакомо произносит она. – Сами-то сможете ли?

– Я Алёнку покормлю, – привычно сообщаю я. – Вам она может не поверить.

– Ты её… – она делает паузу, но смотрит не на меня, а дочка моя подтягивается на руках, чтобы кормить её было удобнее.

– Папа, я готова, – так же обыденно сообщает она мне, начисто игнорируя другой персонал.

– Папа, значит… – вздыхает медсестра. – Действительно, может и не поверить. Ну, корми тогда.

Она будто отлично понимает, что происходит, при этом не пытается ни прикрикнуть, ни забрать ложку. А я, привычно контролируя и уговаривая, кормлю доченьку, также привычно рассказывая ей сказку о том, какая жизнь пойдёт после войны. Как будет у нас много хлеба с маслом, а специально для Алёнки – целый бидон тёплого молока. Я говорю об этом и вижу, как молча плачет очень пожилая медицинская сестра, хотя ничего особенного я не рассказываю.

– Жалко, что мы до Победы не дожили, – тихо говорит мне Алёнка. – Но ведь главное, что она была, правильно?

Женщина резко поднимается и уходит, как будто что-то вспомнив, а я понимаю: нам можно рассказывать что угодно, но мы всё равно остаёмся там – на улицах Ленинграда, и это, наверное, не изменить. Но тут вдруг совершенно неожиданно я слышу голос Ольги Берггольц, нашей поэтессы. Он вовсе не усталый, не злой; она сейчас ликует и радуется, и, прислушавшись, я понимаю, чему она так рада: «…разорвано проклятое кольцо…»