– Вы напрасно веселитесь, молодой человек. Не пройдет и трех месяцев, как вы последуете за нами{136}.

Вспоминая трагедию Мартова, которая лишь рельефнее оттеняет трагедию русской революции и большевистскую одномерность Ленина, нельзя вместе с тем смотреть на поверженного лидера меньшевиков как на лицо, олицетворяющее только историческую правоту. Он был до конца своих дней ортодоксальным социалистом, одним из лидеров нового «2 1/2 Интернационала», верил в историческую правомерность диктатуры пролетариата и многие другие догмы марксизма. Он верил, что социалистческая революция может быть обновляющим и освежающим актом созидания. Мартов не мог принять лишь ленинского монополизма, ставки большевиков на насилие и террор. Правда, это весьма немало.

Потерпевший поражение революционер наивно верил, что революция может быть чистой, моральной, светлой. В дни, когда белый и красный террор, столкнувшись, образовали чудовищную волну насилия, Мартов быстро написал брошюру: «Долой смертную казнь». На одном дыхании он писал строки, подобные этим: «Как только большевики стали у власти, с первого же дня, объявив об отмене смертной казни, они начали убивать пленников, захваченных после боя в Гражданской войне, как это делают все дикари. Убивать врагов, которые после боя сдались на слово, на обещание, что им будет дарована жизнь… Смертная казнь объявлялась отмененной, но в каждом городе, в каждом уезде разные чрезвычайные комиссии и военно-революционные комитеты приказывали расстреливать сотни и сотни людей… Этот кровавый разврат совершается именем социализма, именем того учения, которое провозгласило братство людей в труде высшей целью человечества… Партия смертных казней – такой же враг рабочего класса, как и партия погромов»{137}.

Как бы «доказывая» правоту слов Мартова, уже после его смерти, в ноябре 1923 года, Политбюро рассматривало «Туркестанский вопрос». Докладывал Рудзутак. Он сообщил «вождям», что в Туркестане пригласили на переговоры с советской властью руководителей отрядов басмачей. Им обещалось, что жизни их не угрожает опасность и что на специальной конференции будут рассмотрены пути мирного решения конфликта. Приехало 183 главаря. Всех их немедленно арестовали и 151 человека приговорили к расстрелу. Первых из списка уже поставили к стенке и расстреляли, но тут вмешалась Москва. Нет, Политбюро не сочло этот акт проявлением коварства, а просто пока «несвоевременным»{138}.

У Мартова были аргументы нравственные, у Ленина – аргументы политического прагматизма. Призывы к «моральности» Ленин считал проявлением «буржуазного либерализма». На такие сентенции отвечал записками наподобие той, которую он написал И.С. Уншлихту:

«Никак не могу быть в Политбюро. У меня ухудшение. Думаю, что во мне и нет надобности. Дело теперь только в чисто технических мерах, ведущих к тому, чтобы наши суды усилили (и сделали более быстрой) репрессию против меньшевиков…

С ком. приветом, Ленин»{139}.

Террор, репрессии, насилие для Ленина были чисто «техническим» делом. У Мартова не было шансов повлиять на большевистское руководство в сторону гуманизации его политики. Ее сутью было насильственное переустройство общества и всего мира. Моральная наивность российского Дон Кихота поднимает его на большую нравственную высоту, недоступную людям, одержавшим над ним и его единомышленниками победу.

Политически Мартов умирал бурно. Физически он погас тихо и печально, как сгоревшая свеча. Уже будучи тяжелобольным, он смог по разрешению Политбюро ЦК РКП осенью 1920 года уехать в Германию, успел создать печатный орган меньшевиков в Берлине «Социалистический вестник». В последней своей статье, которую он смог с трудом написать, пока смерть не похитила его у жизни, Мартов верит в неизбежный уход с исторической сцены большевизма и замену его в России «правовым режимом демократии». Может быть, мы только сейчас находимся на пороге свершения его вещего желания? Или вновь новая волна большевизма захлестнет несчастную российскую демократию?