Нежная и томная, как ветерок, как волна, как весь этот майский день, такой теплый и клонящий ко сну, Лелия, опершись о перила, смотрела на одну из самых живописных долин, куда ступала нога цивилизованного человека. Солнце зашло за горизонт, но озеро все еще было огненно-красным – как будто античный бог, который, по преданию, каждый вечер возвращается в море[11], и на самом деле погрузился в эту прозрачную гладь.

Лелия мечтала. Она слушала смутные звуки долины: блеяние маленьких ягнят, теснившихся возле матерей, шум воды, поднявшийся, как только открыли шлюзы, голоса высоких загорелых пастухов с греческим профилем, одетых в живописные лохмотья. С карабинами на плече они спускались с гор и пели гортанными голосами. Слушала она и высокие звуки бубенцов, привешенных к шеям дородных пестрых коров, и задорный лай больших дворняжек, которому с горных склонов раскатисто отвечало эхо.

Лелия была спокойна и лучезарна, как небо. Стенио принес арфу и стал петь гимны удивительной красоты. Спустилась тьма, медленная и торжественная, как аккорды арфы, как прелестный голос поэта, мужественный и нежный. Когда он окончил, небо уже сокрылось под этим первым серым покровом, в который облачается ночь, когда трепещущие звезды едва проглядывают на небе, далекие и бледные, как слабая надежда на лоне сомнений. Только вдоль горизонта сквозь туман едва заметно обозначилась белая линия: то был последний свет сумерек, последнее прости уходившего дня.

Тогда поэт опустил руки, звуки арфы затихли; припав к ногам Лелии, Стенио попросил ее сказать ему хотя бы слово любви или жалости, хоть чем-нибудь дать ему почувствовать, что она жива, что она может быть к нему нежной. Лелия взяла руку юноши и поднесла ее к глазам; она плакала.

– О, – воскликнул он, вне себя от волнения, – ты плачешь! Значит, ты жива?

Лелия провела рукою по душистым волосам Стенио и, прижав его голову к груди, покрыла ее поцелуями. Нечасто ей случалось касаться губами этого прекрасного лба. Ласка Лелии – это был дар богов, столь же редкий, как нетронутый морозом цветок, который распускается на снегу!

И этот неожиданный и жаркий порыв чувств едва не стоил юноше жизни – холодные губы Лелии в первый раз подарили ему поцелуй любви. Он побледнел, сердце его перестало биться; едва живой, он со всею силой оттолкнул Лелию, ибо никогда смерть не была ему так страшна, как в эту минуту, когда перед ним открывалась жизнь. Он чувствовал потребность говорить, чтобы уйти от избытка счастья, которое было мучительно, как лихорадка.

– О, скажи мне, – вскричал он, вырываясь из ее объятий, – скажи мне наконец, что ты меня любишь!

– Разве я уже не сказала тебе этого? – отвечала она и посмотрела на него таким взглядом, улыбнулась такой улыбкой, какие на картинах Мурильо бывают у Пресвятой Девы, уносимой ангелами на небо.

– Нет, ты мне этого не говорила, – ответил он, – ты сказала мне в тот день, когда ты была при смерти, что ты хочешь любить. Это означало, что перед тем, как потерять жизнь, ты жалела о том, что не жила.

– Вы так думаете, Стенио? – спросила она вдруг кокетливо и насмешливо.

– Я ничего не думаю, но я стараюсь разгадать вас. О Лелия, вы обещали попытаться меня полюбить. Это все, что вы мне обещали.

– Разумеется, – холодно ответила Лелия, – только обещать, что мне это удастся, я не могла.

– Но ты надеешься когда-нибудь полюбить меня? – спросил он тихим и грустным голосом, который тронул Лелию до глубины души.

Она обвила его руками и притянула к себе с нечеловеческой силой. Стенио, который думал было воспротивиться ей, почувствовал, что он во власти ее чар, и похолодел от ужаса. Кровь его кипела, как лава, и, как лава же, застывала. Его бросало то в жар, то в холод, ему было худо и вместе с тем хорошо. Была это радость или тоска? Он не знал. Это было и то, и другое, и еще большее. Это было небо и ад, любовь и стыд, желание и ужас, экстаз и агония.