– У меня жена хороший человек. Женщина самостоятельная, строгая.
– А из-за чего ссорились?
– Да не ссорились мы вовсе. Она меня постепенно уважать перестала – я так себе это думаю. Стесняться меня стала.
– Чем вы это можете объяснить?
Задавал я бестактные, неприятные вопросы и по лицу Позднякова видел, какую боль сейчас ему доставляю, и боль эта была мне так понятна и близка, что я закрыл глаза – не видеть потное, бледное лицо Позднякова, не сбиваться с ритма и направления вопросов.
– Так ведь сейчас она большой человек, можно сказать – ученый, а муж – лапоть, унтер Пришибеев, – тихо сказал он, сказал без всякой злости на жену, а словно взвешивал на ладонях справедливость своих слов. Он даже взглянул мне в глаза, не уверенный, что я его слышу или правильно его понял, горячо добавил: – Вы не подумайте там чего, оно ведь так и есть.
– Давно наметились у вас такие настроения в семье?
– Ей-богу, не знаю. Наверное, давно. Тут ведь как получилось? Когда познакомились, работала она аппаратчицей на химзаводе, двадцать лет назад. Уставала она ужасно, но все равно ходила в школу рабочей молодежи. За партой, случалось, засыпала, а школу окончила и поступила в Менделеевский институт. Работала и училась все время, пока вдруг не стало ясно: она человек, а я… горшок на палочке.
– А куда вы бутылку дели? – спросил я неожиданно.
Поздняков оторопело взглянул на меня:
– К-какую бутылку?
– Ну из-под пива, на стадионе, – нетерпеливо пояснил я.
– А-а… – Поздняков напряженно думал, пшеничные кустистые брови совсем сомкнулись на переносице, лицо его больше покрылось потом. – В карман, кажется, засунул, – сказал он наконец, и в тоне его были удивление и неуверенность. – Наверное, в карман, куда еще?.. Но ведь ее в кармане не нашли потом?..
Я оставил его вопрос без ответа, помолчал немного, сказал:
– Постарайтесь припомнить: вы бутылку сами открывали?
– Пожалуй… – Поздняков снова задумался, потом оживился, вскочил. – Пожалуй! Зубами я ее, кажись, открыл. Вот мы посмотрим сейчас, может, пробка в пиджаке завалялась.
Он быстро подошел к вешалке и, снимая с нее поношенный пиджак из серого дешевого букле, бормотал:
– Ведь под лавку я не кину ее, пробку-то? Не кину. Значит, в карман…
– Давайте я вам помогу, – сказал я.
Мы расстелили пиджак на столе, тщательно осмотрели его, вывернули карманы, ощупали швы. В левом кармане сатиновая подкладка совсем посеклась, и нити ткани образовали сеточку. Я засунул в дырку палец и стал шарить в складке в полах пиджака, прощупывая каждый сантиметр между букле и сатином. Уже на правой поле, с другой стороны пиджака, я нащупал шероховатый неровный кружок. Потихоньку двигая его к дырке, вытащил на свет – кусочек плоской пробки, коричневый, с прилипшим к нему ворсом. Прокладка под металлические пластинки, которыми закупоривают пивные бутылки…
– Не торопите меня, Тихонов, это дурной тон, – сказал Халецкий спокойно.
В лаборатории было почти совсем темно, окна плотно зашторены, и только одинокий солнечный луч, ослепительно яркий, разрезал комнату пополам и падал на золотые дужки очков, которые нестерпимо сияли, когда Халецкий по привычке покачивал головой.
Я сказал ему:
– Результаты экспертизы нужны к завтрашнему утру.
– Почему такая спешка? – удивился Халецкий.
– Есть старая поговорка: «Береги честь пуще глаза». А разговор идет об этом самом…
Халецкий покачал головой, и мне показалось, что он усмехнулся.
– Тихонов, вы же учились в университете, помните свод законов вавилонского царя Хаммурапи?
– Да, и что?
– Там сказано, что врач, виновный в потере пациентом глаза, расплачивается своими руками. В спешке можно сделать ошибку, и ваш пациент потеряет не только глаз, но и честь, которую беречь надо еще пуще.