– М-да, ситуация, – промямлил я растерянно. – И часто это бывает?

– Как вам сказать… – Фимотин помолчал, подумал, рассеянно взъерошил жесткий ежик прически, подошел к столу, отпил квасу. Я ведь лично не так уж и часто с ним встречаюсь… Да-да, наблюдается вышеупомянутое. И, позволю себе не скромничать в рассуждениях, не для меня же персонально он каждый раз… того.

– Это очень важно – то, что вы говорите, – сказал я. – И мы к таким фактам относимся очень серьезно.

– Так ведь я потому и изложил сомнения свои, что это важно. – Фимотин нахмурился, кустистые брови сошлись над переносьем. Не ровен час переберет, как говорится, – глядишь, и заснет где… А в кобуре-то – оружие табельное, в кармане – книжечка красная. До беды-то далеко ли?..

Ну и ну! Виссарион Эмильевич, кто же ты? Провидец? Или мошенник? Откуда ж тебе предвидеть так точно беду, которая грянула на Позднякова? Как же это ты все так правильно угадал? А может быть, не угадал, а знаешь? Но откуда?

Тут я, наверное, дал промашку, не ответив сразу на сердечное опасение Фимотина за судьбу и честь Позднякова. Потому что он вдруг улыбнулся во все лицо, и я видел, что улыбаться – занятие для него непривычное но, во всяком случае, улыбнулся он самостоятельно, без посторонней помощи.

– Да что это мы заладили с вами, товарищ инспектор, про все мрачное, и я тут раскаркался: невзначай навредишь еще хорошему человеку. Все-таки в целом надо сказать, что он товарищ положительный, вы это с уверенностью и чистой совестью можете так и доложить начальству. Низовой исполнительный аппарат находится у нас на надлежащей высоте, – добавил он значительно.

Я пил холодный гриб и с интересом рассматривал этот паровоз со стравленным паром. В начале разговора я видел его стоящим в конце железнодорожной колеи, где перед носом – три метра рельсов, а дальше загибаются они вверх крючками, на которые набита шпала – как окончательный и бесповоротный шлагбаум, дальше пути нет, все дороги сошлись и окончились здесь. А теперь возникло у меня ощущение ошибки: вдруг по ночам он выползает из своего тупика и во мраке и тишине, без света, без пара, без приказа о конце консервации носится по пустынным перегонам, сметая с рельсов зазевавшихся людей?..


– Я человек незлой. И совершенно безвредный. Как бабочка-махаон. – Борис Чебаков тряхнул длинной гривой великолепных черных волос и весело засмеялся. Я тоже засмеялся, совершенно искренне. – Вот рассудите сами, инспектор, вы же производите впечатление человека интеллигентного: ну может ведь так случиться, что у человека есть призвание, которое не лежит в производственной сфере?

– А какое у вас призвание? – спросил я с интересом. – Быть натурщиком?

– Ну-у, фи, это не разговор! Ведь вы работаете в МУРе, наверное, не потому, что вам больше всего на свете нравится ловить вонючих воришек и пьяных грабителей?

– Не потому, – кивнул я.

– Вот и я работаю натурщиком не потому, что это мне больше всего нравится. Хотя и не разделяю предрассудков в отношении этой профессии.

Видимо, я не совладал с мускулами лица и невольно ухмыльнулся. Чебаков заметил это и сказал:

– Господи, когда же вы, товарищи-граждане-люди, поймете, что быть натурщиком – это очень тяжелая и творческая работа?

– Творческая? – переспросил я.

– А вы что думали? Почему художественная классика одухотворенна, а не сексуальна? Потому что Джорджоне или Микеланджело искали не складный кусок мяса на гибком костяном каркасе, а мечтали в красоте обрести душу человеческую! И натуру подбирали годами!

– Вы напрасно так кипятитесь – я не спорю. Хотя и воздержался бы ставить телегу впереди лошади: помимо натурщика, кое-что еще и художник значит. Но мы не договорили насчет вашего призвания.