Однако расчеты бомбистов не оправдались. Во-первых, царь к назначенному времени в столовую опоздал. А, во-вторых, даже если бы и оказался в нужное время в столовой, то вряд ли бы пострадал: толстые стены дворца и расположенное между динамитной закладкой и царской столовой помещение для охраны уменьшили силу взрыва.
– Но «политики» не унывают, – закончил рассказ гонец. – Все одно, говорят, кровопийцу-царя убьем! Не нынче, так завтра.
– Душегубы они и есть самые настоящие, – отреагировал Филька, в обиходе никак в избытке монархизма и верноподданических настроениях не замеченный. – Нас душегубами кличут, в рудниках горбатиться заставляют – а они, вишь, благородные! Их не тронь! Политика ср…ая! Всё у вас?
Как оказалось, не всё. Как удалось узнать гонцам, в камере политических произошла «буза», и на имя начальника тюрьмы поступило прошение с требованием убрать из камеры чуждого их духу «политических ренегата». И что не сегодня-завтра этого «ренегата», скорее всего, переведут в камеру к уголовникам. Скорее всего, что сюда, в четвертый нумер.
В скудной событиями тюремной жизни и ловля блох – развлечение. Тут же, узнав о будущем пополнении, арестанты порадовались предстоящему развлечению. Кто предвкушал радостные минуты, когда можно будет без опаски и с полной поддержкой камеры вволю поиздеваться над тем, кто еще вчера «крутил нос» и кичился привилегированным положением политического. Кто откровенно радовался расколу в третьей камере, кто клятвенно утверждал, что вскорости уголовных и политических в тюрьмах перестанут разделять и восстановят, таким образом, «божью справедливость».
Ландсберг, проводивший почти все время за чтением на нарах, занавешенных, наподобие алькова, двумя тряпицами, невольно прислушивался к разговорам. Свое убежище он покидал только на время прогулок да по утрам, когда около часа упорно, до изнеможения занимался физкультурными упражнениями.
Его никто не трогал, и в душу к нему никто тоже не лез. Иваны, наслышанные о скорой и беспощадной расправе Ландсберга с матерыми каторжниками в Литовском тюремном замке, поглядывали в его сторону с почтением и опаской. Барин почти не вмешивался в жизнь камеры, не участвовал ни в картежной игре, ни в частых распрях, неизбежных в каждой тюрьме. Единственное, что могло вывести его из себя – жестокая тюремная «игра» с новичками, забитыми и недалекими, как правило, деревенскими мужичками. В этих случаях он брал слабых под свою защиту и негромко, но веско заявлял об этом.
С Барином не спорили. И, чтобы не терять авторитета перед шпанкой, иваны, по молчаливому уговору, старались не трогать тех, кто попал или, по их разумению, мог попасть под защиту Барина.
– Гонят-то, слышь, от себя политические офицерика старого! – меж тем рассказывал гонец. – Офицерик-то этот к бомбистам вообще никаким боком, как говорится. Никакой он не революционер, боже упаси! Сынок его под агитацию политики попал, гимназист. Отец-то и не знал ничего поначалу. А тот в кружок какой-то вступил, а когда ему смутьяны голову совсем задурили, то и вовсе из дому ушел. Потом, говорят, у бомбистов с жандармами стычка случилась на Васильевском острове. Пальба началась, ну, парнишка под пули и попал. Дружки потом и обсказали евонным родителям, что убил его какой-то жандармский начальник. Отец тогда взял свой револьвер, пошел и жандарма того пристрелил, за сына своего единственного. Вот и попал к политическим, двадцать пять лет каторги получил. Политические, слышь, его вроде как под свою опеку взяли – как отца героя, погибшего за свободу. А тот им от ворот поворот: я, грит, всегда был верным слугой и опорой царю, и мне с вами, мерзавцами, не по пути! Мало, грит, что вы на царя-батюшку злоумышляете, так еще и сына единственного с толку сбили, голову ему заморочили своими идеями, под пулю подставили. Ну, офицерика все равно к политическим сунули, поскольку судили по политической статье. Но своим он там все равно не стал. Спорил, шумел, в голодовках ихних участия не принимал.