Визит в тюрьму для испытуемых человека с воли не был для Сахалина чем-то необычным. Не чинилось препятствий для выхода из острога и самим арестантам, а дремавшие у ворот солдаты караульной команды лениво окликали лишь тех, у кого на ногах звякали кандалы. Да и кандальникам, впрочем, было достаточно столь же лениво соврать про распоряжение господина надзирателя, и караульный снова погружался в дрему.
Сутки напролет в тюрьме чадно коптили светильники, понаделанные из глиняных черепков и наполненные свиным жиром. Свечи, впрочем, тоже были в ходу, однако использовались только при большой карточной игре. Игра же обычная, «будничная» шла в трех номерах тюрьмы сутками напролет, и прерывалась на одних нарах лишь с тем, чтобы с новым азартом продолжиться на соседних.
Там, где игра затухала, обычно оставалась проигравшаяся до последней нитки жертва – нередко голышом, лишь прикрытая жалким тряпьем, плачущая. Вот и в тот день тихо подвывал на нарах вольный мужик, заглянувший накануне в тюрьму на карточный «огонек» ради «спытания своего фарту». Разумеется, «фарт» здешних «мастаков» оказался удачливее, и к утру поселенец остался не только без гроша, но и проиграл с себя все, включая видавшие виды обувку и картуз.
Держась за голову и подвывая, поселенец совершенно не замечал, что с верхних нар ему на голову сыплется подсолнечная шелуха – так лениво выражали ему свое «сочувствие» оставшиеся без развлечения зрители и свидетели только что закончившейся игры. Время от времени жертву однообразно окликали:
– Эй, дядя, как же ты без порток-то домой пойдешь?
Поселенец не отвечал, лишь вой его становился громче. Этот вой и привлек в нумер пожилого татарина-майданщика. Заглянув в дверной проем, майданщик прикрикнул:
– Чего воешь, сволош? Проиграл – и иди себе домой, к свой баба. Или Пазульского разбудить хочешь? Разбудишь – совсем по-другому выть станешь. Ступай вон, кому сказал?!
– Так ён же без порток, Бабай! – хохотнули с верхних нар. – Как ему по посту идтить-то?
– Мой какой дело? Его никто сюда не звал. Штаны, халат надо – пусть покупает.
– На что покупать-то? – всхлипнул мужик. – Обувку – и ту отобрали, даром что подметки совсем отвалились. Слышь, Бабай, я тебе курицу принесу, вот те крест! Соседу в ноги упаду, он зажиточный. А то украду где-нито. Ты ж меня знаешь, не сбегу никуда с Сахалина ентого. А, Бабай? А ты мне штаны какие-нибудь и рубашку, а?
– Много вас тут шастает, штанов на всех у меня нету, – покачал головой майданщик. – И тебя я знай. Штаны возьмешь – и тут же на кон поставишь. Не дам!
Майданщика окликнули из темноты коридора, и тот заспешил на зов: просыпался Пазульский.
Для жизни на покое Пазульский, как уже упоминалось, выбрал один из четырех нумеров каторжной тюрьмы, поселившись там с пятью самыми верными дружками и телохранителями. Остальные две с лишком сотни испытуемых без ропота разместились в трех оставшихся нумерах.
Камеру, по повелению Пазульского, арестанты благоустроили как могли. Навесили дверь (остальные номера таковых по тюремному уставу не имели), прорубили окно. Лишний ряд двухъярусные нар Пазульский выбрасывать почему-то не велел. И часто прогуливался по своему номеру, перебирая руками стойки нар.
Изредка он выходил из своей камеры в длинной, ниже колен рубахе серого холста и таких же серых чистых портках, в неизменных обрезанных валенках, по непогоде дополняемых галошами, с посохом в руках. Гулял Пазульский всегда в одиночестве: приближаться к нему никто не смел, разве что сам покличет кого. В таком виде, с длинными седыми прядями и белоснежной длинной бородой, он поразительно походил на некоего библейского пророка, снизошедшего на грешную землю.