– Живописец! – неожиданно обратился к Уленшпигелю ландграф. – Я хочу, чтобы ты меня написал, ибо это великое утешение для смертного государя – оставить свой образ на память потомкам.
– Конечно, господин ландграф, для меня ваша воля – закон, – сказал Уленшпигель, – а все же я худым своим умишком смекаю, что показаться грядущим столетиям в одиночестве – это для вашего высокопревосходительства не столь большая радость. Вас надлежит запечатлеть вместе с доблестною вашею супругою, госпожою ландграфиней, с вашими придворными дамами и вельможами, с вашими наиболее заслуженными военачальниками, и вот в их окружении вы с супругой воссияете, как два солнца среди фонарей.
– Твоя правда, живописец, – согласился ландграф. – Сколько же ты с меня возьмешь за свой великий труд?
– Сто флоринов – хотите вперед, хотите потом, – отвечал Уленшпигель.
– Возьми вперед, – предложил господин ландграф.
– Человеколюбивый сеньор, – воскликнул Уленшпигель, – вы наливаете масла в мою лампу, и она будет гореть в вашу честь!
На другой день он попросил господина ландграфа устроить так, чтобы перед его взором прошли те, кого ландграф удостоит чести быть изображенным на картине.
Первым явился герцог Люнебургский, начальник ландскнехтов, состоявших на службе у ландграфа. Это был толстяк, с великим трудом носивший свое готовое лопнуть пузо. Приблизившись к Уленшпигелю, он шепнул ему на ухо:
– Если ты не сбавишь мне на картине половину жира, мои солдаты тебя повесят.
С этими словами герцог удалился.
После него явилась высокая дама с горбом на спине и с грудью плоской, как меч правосудия.
– Господин живописец, – сказала она, – если ты не снимешь у меня одну округлость со спины и не приставишь двух к груди, я донесу, что ты отравитель, и тебя четвертуют.
С этими словами дама удалилась.
Затем вошла молоденькая, миленькая, свеженькая белокурая фрейлина, у которой, однако, недоставало трех верхних передних зубов.
– Господин живописец, – сказала она, – изволь написать меня так, чтобы я улыбалась и показывала все тридцать два зуба, иначе вот этот мой кавалер изрубит тебя на куски.
И, показав на того старшего аркебузира, который третьего дня играл на ступенях подъезда в кости, ушла.
Долго тянулась вереница. Наконец Уленшпигель остался наедине с ландграфом.
– Если ты, изображая все эти лица, покривишь душой хотя бы в единой черте, я велю отрубить тебе голову, как цыпленку, – пригрозил господин ландграф.
«Отсекут голову, четвертуют, изрубят на куски, в лучшем случае повесят, – подумал Уленшпигель. – Тогда уж лучше не писать вовсе. Ну, там дело видно будет».
– Какую залу мне надлежит украсить своею живописью? – осведомился он.
– Следуй за мной, – сказал ландграф.
Малое время спустя он привел его в обширную залу с высокими голыми стенами.
– Вот эту, – сказал ландграф.
– Нельзя ли затянуть стену большой завесой, чтобы уберечь мою живопись от мух и от пыли? – спросил Уленшпигель.
– Можно, – отвечал господин ландграф.
Когда же завеса была натянута, Уленшпигель потребовал трех подмастерьев на предмет растирания красок.
Целых тридцать дней Уленшпигель и его подручные пировали на славу, не зная отказа ни в сладких яствах, ни в старых винах – об этом заботился сам ландграф.
Но на тридцать первый день ландграф просунул нос в дверную щель – входить в залу Уленшпигель ему воспретил.
– Ну, Тиль, как твоя картина? – осведомился он.
– До конца еще далеко, – отвечал Уленшпигель.
– Можно посмотреть?
– Нет еще.
На тридцать шестой день ландграф опять просунул нос в щель.
– Как дела, Тиль? – спросил он.